SOVIET HISTORY LESSONS
Репортаж Людмилы Торн
из первого дома Буковских в Швейцарии.
Отвага Матери
Автор: Людмила Торн
The New York Times
27 февраля 1977 г.
ЦЮРИХ.
По-матерински заботливое лицо Нины Буковской было совсем как на фотографии, которая лежала в моей сумке во время моего перелёта из Нью-Йорка в Цюрих. Но обстановкa была теперь совсем другой – весёлая пятикомнатная квартира, цветы, полученные от доброжелателей, балкон с видом на освещённую солнцем швейцарскую природу. Я мысленно представляла её, какой она была в тот день в июле прошлого года, когда она звонила мне в Нью-Йорк из переговорного пункта в Москве — её домашний телефон был отключён КГБ — чтобы сказать мне, что она не слышала ничего от своего находящегося в тюрьме сына вот уже восемь месяцев и боялась, что его нет в живых.
И вот она передо мной, Нина Ивановна (как я её теперь называю по имени-отчеству) — ждёт, когда её сын, который всё ещё высыпается этим утром, присоединится к нам; ставит чайник на плиту; смотрит на меня с тем же любопытством, что и я на неё. До этого момента мы друг для друга были только голосами на телефонной линии между Нью-Йорком и Москвой, которая часто прерывались посреди фразы — я, русскоязычная американская незнакомка, впервые позвонившая ей, движимая неосознанным импульсом в 1972 году; и она, мать Владимира Буковского, в одиночку предпринимавшая все усилия для того, чтобы вытащить своего сына из лагерей, тюрем и психиатрических спецбольниц, которые являются уделом наиболее трудных для властей диссидентов Советского Союза.
Однажды я ей сказала — в котором из наших сорока двух записанных на бумагу телефонных разговоров за эти годы это было? — что в один прекрасный день, когда всё закончится, мы все сядем вместе и выпьем чаю. Она в отчаянии не верила, что это когда-либо может произойти. И вот она заваривает чай. "Это действительно Вы?" — спросила я, когда приехала в деревню, в которой они временно живут, с чемоданом и сумкой из магазина Lord and Taylor, полной подарков от людей в Нью-Йорке, и всё, что она могла сказать в ответ, было: "А это правда Вы?"
“А вот и Володя”, — говорит она — когда её сын, одетый в красный спортивный свитер с надписью “University of Hawaii” на груди, небрежной походкой заходит в комнату.
Его лицо выглядит несколько более полным, чем исхудалый образ, который я видела по телевизору шесть недель назад. Мы уже с ним разговаривали по трансатлантической телефонной линии; формальности остались позади: его вдумчивые слова благодарности за всё, что Amnesty International, к которой я принадлежу, и другие сделали для него и его семьи. Я не ожидала увидеть его в таком настроении — беззаботным, даже эксцентричным, когда мы сели за чай и начали болтать — как будто из-за желания отложить на время более серьезные темы.
Он выглядит моложе для своих 34 лет и для той политической роли, которую взял на себя — первый заключенный в тюрьму русский диссидент, которого официально обменяли на политзаключенного (руководителя Коммунистической партии Чили Луиса Корвалана), в результате чего Москва впервые признала, хоть и не напрямую, существование политзаключенных в Советском Союзе. После своего освобождения в декабре, он проехал по Западной Европе, рассказывая всем, кто хотел слушать, что может случиться со страной, где правят насилие и беззаконие. Он с нетерпением ждёт своего визита в феврале в Соединенные Штаты.
Нужно так много узнать и объяснить. Нина Ивановна хочет узнать об истории моей жизни. Я очень мало рассказала ей о себе во время наших телефонных разговоров; теперь я могусказать ей, что мои родители покинули Советский Союз во время Второй мировой войны, и что моя собственная семья потеряла несколько человек в советских лагерях и тюрьмах. Но прежде чем я успеваю задать ей ещё несколько вопросов, начинают приходить первые посетители — пошёл бесконечный поток журналистов, психиатров, фотографов и других людей из разных стран, который продолжался все четыре дня, что я провела с ними. Только вечером мы с Ниной Ивановной наконец можем поговорить по-настоящему. Однажды она сказала: “Я курица, которая родила орла”. И теперь, слушая её, я чувствую её непреходящее восхищение тем, что она воспитала такого героического бунтаря.
Неприятности начались в детстве. Когда Володе было всего 12 лет, его независимый характер был доведён до сведения директора школы, который сказал ему: “Мы соберём улики на тебя, Буковский, и ты будешь исключён”. Это был тот самый случай, пояснила Нина Ивановна, “подрезания крыльев” независимых молодых людей — политика системы образования. Четыре года спустя он был исключён за издание машинописного журнала “Мученик”. Несколько лет спустя он начал посещать поэтические чтения на площади Маяковского и был отчислен с первого курса Московского университета, где он изучал биофизику, за участие в литературном журнале “Феникс 61”.
Нина Ивановна, которая тогда писала для детских передач московского радио, сначала пыталась отговорить Володю от такого рода занятий. Не то чтобы она видела в них что-то “неправильное”, но она не хотела, чтобы нарушился “естественный ход его жизни”. Никто в её семье никогда не был бунтарём. Её муж, с которым она развелась, был консервативно настроенным членом Союза писателей, и Володя был аномалией.
В 1963 году, когда ему было 20 лет, Володю впервые арестовали за то, что в его доме были найдены две фотокопии книги югославского коммуниста Милована Джиласа “Новый класс”. Он был помещён в специальную психиатрическую тюремную больницу в Ленинграде: “Пусть посидит немного”, - сказал прокурор Нине Ивановне. После этого, как она рассказала, “пелена сошла с её глаз”. Она поняла, что её сыном движило “самоотверженное стремление к справедливости”, и она больше не пыталась отговаривать его, потому что “я бы помешала ему сделать что-то хорошее.”
Володя был освобожден из психиатрической больницы в 1965 году: он описал этот опыт как “15 месяцев ада”, но его приверженность делу гражданских свобод осталась неизменной. Вместе с другими участниками очень маленького диссидентского движения, которое начало привлекать серьёзное внимание Запада и КГБ, в 1960-х годах он организовал демонстрацию в поддержку писателей Андрея Синявского и Юлия Даниэля, которые были арестованы за то, что разрешили опубликовать заграницей свои нонконформистские работы. Его снова отправили в сумасшедший дом, на этот раз на восемь месяцев.
В январе 1967 года он был арестован в третий раз за организацию протеста против ареста четырех других диссидентов. Возможно, посчитав неудобным или неловким направлять его в психиатрическую больницу в третий раз, власти отправили его в лагерь под Воронежем на три года.
В январе 1971 года он совершил своё последнее непростительное преступление: он передал на Запад копии психиатрических "диагнозов" шести диссидентов, находившихся в психиатрических больницах, разоблачая тем самым советскую практику психиатрических репрессий против психически здоровых людей, имеющих расходящиеся с властью политические убеждения. Он был вновь арестован в марте 1971 года и приговорён к 12 годам. Ему было тогда 29 лет. На суде в январе 1972 года его “последнее слово” в суде закончилось словами: “Я буду продолжать бороться за законность и справедливость. Я только сожалею о том, что за короткий промежуток времени -- один год, два месяца и три дня -- в течение которого я был на свободе, мне удалось сделать так мало.”
“Это, — рассказала Нина Ивановна, — было худшим временем. Этот пугающий 12-летний срок стал для меня ужасным шоком, и его дальнейшая судьба стала невероятной пыткой. Я так сильно страдала”. Ее голос надламливается.
Для меня, живущей в своей маленькой нью-йоркской квартирке, новости о судебном процессе и приговоре Владимира Буковского были особенно шокирующими. Многие другие, с кем я говорила, чувствовали то же самое. После того как молодой человек провел шесть лет своей жизни за решеткой за желание читать и говорить то, что он хотел, теперь он был приговорен к еще 12 годам боли, чтобы к тому времени, когда он освободится, лучшие годы его жизни прошли. Жестокость этого приговора не оставляла меня в покое. Я говорила об этом однажды с недавним эмигрантом из Советского Союза Саней Авербухом.
“Ну, если ты так сильно из-за этого переживаешь, — сказал он, — почему бы тебе не позвонить госпоже Буковской?”
“Боже мой, — сказала я, — позвонить ей? В Москву?"
Он достал небольшой блокнот: “Я её знаю. Вот её номер телефона.”
Я решилась и попробовала. Это было 6 февраля 1972 года. Мне пришлось три часа ждать соединения. Затем женский голос на другом конце. "Госпожа Буковская?” – “Да...”
Я не знала, что сказать. Я была уверенна, что КГБ нас подслушивает. Я сказала, что люди в Америке разделяют её горе. Я прочитала ей несколько газетных статей о её сыне. Не помню, что ещё было сказано. Позже она призналась мне, что ей было немного не по себе; странные телефонные звонки, как правило, так действуют на людей в Советском Союзе. Тем не менее, в конце разговора она сказала: “Вы ведь позвоните мне ещё раз?”
Kогда международная кампания в поддержку Владимира Буковского начала набирать силу, я звонила ей снова и снова, чтобы рассказать, что происходит. Были публичные письма и телеграммы, подписанные Генрихом Бёллем, Артуром Миллером, Роджером Болдуином, Джорджем Мини и многими другими. Сенаторы, члены парламента и даже правительства подавали петиции советским лидерам. Красноречивые обращения поступали от Гарольда Пинтера, Эдварда Олби, Владимира Набокова. Правозащитные организации, такие как Amnesty International, объявили Владимира Буковского “узником совести”; распространение среди них содержания моих бесед с г-жой Буковской вылилось в гору писем и конвертов общим весом в шесть килограмм. В Нью-Йорке каждый год 30 декабря звезды Бродвея и Голливуда собирались перед советской миссией в ООН с плакатами: “Сегодня Владимир Буковский снова проводит свой день рождения в тюрьме”.
Эта тюрьма находилась во Владимире, историческом городе, расположенном в 110 километрах к северу от Москвы, который славится своими старыми церквями. В настоящее время здесь находится одна из самых страшных тюрем КГБ. Большую часть времени Буковский проводил голодовки в знак протеста против жестокого обращения с другими заключенными, жестоких рабочих норм и других несправедливостей. В остальное время он находился в карцере, где ему давали только воду и немного хлеба, не позволяли носить теплую одежду, хотя полы были цементными, а отопления не было. Как часто в те годы мой телефон будил меня среди ночи! Как невыносимо было слышать рассказы Нины Ивановны о том, что Володю “систематически морят голодом”, что её посылка с лекарствами для него была возвращена, что его оставили замерзать в изоляторе!
Она рассказывала мне о длительных периодах, в течение которых ей не разрешали видеться с сыном; когда ей приходилось умолять мелких бюрократов сказать ей хотя бы как он выглядит, увидеть его после одного такого периода и найти его “неузнаваемым, с запавшими глазами”. Часто было почти невыносимо слушать её подробные описания наказаний, которым его подвергали, и унижения, которые они оба выносили. Затем были длительные периоды, когда любой контакт между нами прерывался -- разорванный теми, кто видел угрозу в звуке человеческого голоса.
Оглядываясь назад, я уверена, что она, как никто другой, обеспечила освобождение Владимира Буковского. Постоянно подстёгивая нас своими телефонными звонками, письмами и обращениями, она сделала больше, чем кто-либо другой, чтобы его имя продоложало появляться в газетах, на радио иоставалось на наших устах. Она обратилась практически ко всем крупным мировым лидерам и организациям, включая папу Павла VI, канцлера Гельмута Шмидта, президента Никсона, Amnesty International и Международный Красный Крест. В июне 1975 года она продиктовала открытое письмо, адресованное делегатам встречи, проходившей в рамках Международного Года Женщин в Мехико: “Когда мой сын голодает в тюрьме, я не могу есть... Когда он замерзает в своей тюремной камере, я не могу согреться в своей постели. Когда он страдает от боли, я чувствую боль в своем собственном теле...” Если бы не её неустанные усилия, судьба её сына могла бы стать совсем другой.
Для меня, как и для неё, последние месяцы были самыми тяжёлыми. В июле прошлого года поступил тот ужасный звонок из московского телеграфа; она не знала, мертв Володя или жив; через семь минут нас рассоединили. Я позвонила Патрисии Барнс, жене критика “Нью-Йорк Таймс” Клайва Барнса, и мы начали собирать подписи выдающихся американских писателей и исполнителей — Нормана Мейлера, Джона Апдайка, Ежи Косински, Роберта и Сюзанны Масси, Энтони Перкинса, Джеральдин Фитцджеральд и многих других — для телеграммы Леониду Брежневу. В прошлом сентябре я разговаривала с сестрой Володи Ольгой: он был жив; она и её мать недавно видели его во Владимирской тюрьме; но он был в совершенно истощенном состоянии. Нина Ивановна позже сказала, что он “будто из Освенцима”.
Утром 17 декабря меня разбудил телефонный звонок моей подруги из Коннектикута. “Ну, — спросила она, — ты пьешь шампанское?” Я обожаю шампанское, но было 8 утра, не рано ли? “Владимир Буковский, — сказала она, — освобожден из тюрьмы и находится в ссылке”.
Я не смела верить этому; дважды до этого начинали ходить слухи о том, что Буковского собираются освободить, и каждый раз моя радость превращалась в сокрушительное разочарование. Я начала звонить в информагентства: Да, это было правдой; обмен состоялся; Буковский и его семья уже летят в Швейцарию.
Следующие несколько недель были вихрем. Затем я полетела в Цюрих; затем ехала на похожем на детскую игрушку поезде; затем оказалась в 18 километрах от Цюриха в деревне, где Буковские жили в своём первом доме на Западе; затем очутилсать в одной квартире с Ниной Ивановной и Володей, Ольгой и 12-летним сыном Ольги Мишей. Несколько лет назад я отправила ему кое-какую зимнюю одежду и всё ещё думала о нем, как о ребенке: теперь меня встретил застенчивый смуглый мальчик почти моего роста. Я была поражена, узнав, что у него рак лимфатических желез; но врачи заверили семью, что на этом этапе его можно вылечить примерно за 18 месяцев. Ольга была тиха. На кухне, готовя ужин, она случайно упомянула, что именно она записала происходившее на последнем суде своего брата - 12 часов риторики, прозвучавшей в зале суда, которую она запомнила и записала в отчёте, состоявшем из десяти тысяч слов! Я, конечно, много раз перечитывала этот потрясающий документ в Нью-Йорке, и именно эта скромная темноволосая молодая женщина с глазами, похожими на Володю, была его автором.
Мой разговор с Ниной Ивановной в тот вечер был перенесен на следующий день. Да, она спасла своего сына, но, спросила она, а как же те, кто там остался? Как насчет Оксаны Мешко, пожилой женщины с больным сердцем, которая, как Нина Ивановна, ходила во Владимирскую тюрьму в надежде увидеть своего сына Александра Сергиенко, приговоренного к семи годам в 1972 году и страдающего туберкулезом? Слушая, как Нина Ивановна рассказывает о 75-летней Оксане — о том, как та сама провела 10 лет в сталинских лагерях без всякой причины, как ее сыну было 14 лет, когда её отправили в лагерь, как у ёе сына есть теперь его собственный пятилетний сын, который едва знает его. Слушая эту и другие истории о семьях, остро нуждающихся в помощи, я не могла не подумать о другой русской матери, поэтессе Анне Ахматовой, чей сын был заключен в тюрьму во время сталинского террора. Казалось, что Нина Ивановна, и Оксана Мешко, и все остальные русские женщины с сыновьями и мужьями в тюрьмах, лагерях или психиатрических тюрьма все ещё были вместе как истинные свидетели строкам, написанным Ахматовой, когда она в течение 17 месяцев обходила тюрьмы Ленинграда:
Приговор… И сразу слезы хлынут,
Ото всех уже отделена,
Словно с болью жизнь из сердца вынут,
Словно грубо навзничь опрокинут,
Но идет… Шатается… Одна…
Для Владимира Буковского самое плохое время настало, как и для его семьи, не во время последнего тюремного срока, а когда он до этого был помещён в психиатрическую больницу. Он объяснил мне, что тюремное заключение или заключение в лагере — это срок, по крайней мере, определенной длительности. Но когда диссидент отправляется в психиатрическую больницу, он может оставаться там до бесконечности. “Это пытка временем”, — сказал он. Его беспокойство по поводу злоупотребления лекарственными средствами заставляет говорить на эту тему подробно: согласно советскому законодательству, если человек арестован по уголовному обвинению, а следственные органы или прокурор имеют основания сомневаться в его психическом здоровье, они могут представить документ, описывающий “необычное поведение или взгляды” человека, и просьбу о том, чтобы комиссия из трех психиатров провела судебно-психиатрическую экспертизу. Если комиссия решит, что он не осознаёт свои действия, он не может предстать перед судом и будет помещен в психиатрическую больницу. Там он не имеет даже тех прав, которые есть у обычных заключённых, например, написание жалоб или обжалование своего дела.
Психическими заболеваниями, которые чаще всего приписывают диссидентам, являются “вялотекущая шизофрения” и “параноидальное расстройство личности”. Последнее обычно связано с “реформистскими заблуждениями” задержанного, поскольку он предпринимал попытки реформировать общество или свой собственный образ жизни. Как вести себя перед “квалифицированным психиатром, получившим приказ признать его [диссидента] невменяемым”, — предмет “Руководства по психиатрии для диссидентов”, написанного Буковским и его сокамерником Семёном Глузманом в трудовом лагере в Перми, где в 1973 году Буковский провел часть своего 12-летнего срока.
Буковский провел 23 месяца в психиатрических больницах; Глузману, молодому психиатру, дали семь лет за написание психиатрического диагноза, противоречившего официальному, по делу Петра Григоренко, бывшего генерала Советской Армии, который провёл годы в психиатрических палатах за свои взгляды. Пользовавшись тем, что администрация смотрела сквозь пальцы на общение заключённых, которые собирались группами под деревом или в каком-нибудь другом удобном для разговоров месте, Буковский и Глузман начали проводить то, что можно назвать "семинарами" на тему психиатрических репрессий. Володя рассказал мне, что около 25 заключенных присоединились к их группе, и охранники не знали, о чём они разговаривали. На основе этих обсуждений Буковский и Глузман составили своё руководство. Глузман всё ещё находится в Пермском лагере, и его ситуация, по словам Володи, “висит на волоске”. Копия руководства, написанная от руки Глузманом и подписанная им и Буковским, попала в руки КГБ. Руководство было также вывезено контрабандным путем из лагеря и из России и было опубликовано в The British Journal Survey, номер за зиму / весну 1975 года.
После того как диссидент, по словам Володи, “приговорен”, по сути, к психиатрическому заключению, он находится в состоянии постоянного шантажа. Он должен признать, что он психически болен и виновен в совершении преступления. “Если он этого не делает, это считается признаком более запущенной стадии развития заболевания, и к нему относятся соответственно. Если он не уступит, он может остаться там навсегда. Я знаю случаи, когда люди провели в психиатрических больницах более десяти лет”. Даже голодовка, с помощью которой можно иногда достичь результата в обычной тюрьме, считалась ещё одним проявлением психического заболевания. “Нет способа себя защитить”.
“Другой способ оказать давление — это поместить нормальных людей рядом с теми, кто действительно психически болен. Когда я был в ленинградской психиатрической тюрьме, там находилось 1000 человек, и из них около 150 были политическими заключенными”. Его часто держали в одной палате с очень больными пациентами; он должен был быть постоянно на страже. “Медсестра ежедневно ведёт журнал поведения каждого человека. Если психически больной пациент делает что-то необычное, и вы реагируете не задумываясь, это может быть истолковано как изменение вашего психического состояния к худшему”.
Два раза в год специальная комиссия проверяет статус каждого пациента; он может быть освобожден только по рекомендации комиссии. Любая странность в его записях может помешать его освобождению. Затем он должен ждать ещё шесть месяцев. Есть местные комиссии и центральные комиссии и всякого рода соперничество и разногласия между ними. В свое время между Ленинградом и Москвой произошел раскол. “Все те, кого Москва назвала шизофрениками, были классифицированы в Ленинграде как алкоголики, наркоманы, психопаты — всё что угодно кроме шизофрении”.
Возможно, самая ужасающая практика этих учреждений — это введение определенных препаратов, которые оказывают наиболее сильное воздействие на организм человека. К ним относятся два препарата, известные на русском языке как аминазин и трифтазин, принадлежащие к группе фенотиазин: препарат (который на русском языке называется сульфазин), который состоит из 1-процентного стерильного раствора очищенной серы в персиковом масле; и галоперидол, который имеет такое же название на Западе. Некоторые из препаратов, применяемые в психиатрических больницах, могут превратить человека в овощ; другие делают его таким нервным, что он не может сидеть, лежать или стоять на месте дольше минуты; другие могут поднять его температуру до 40 градусов: галоперидол может вызвать болезненные спазмы в горле, лишая человека нормальной речи.
Но существуют и более традиционные “методы лечения”. Одним из приемов, которые помнит Володя, были “укрутки”. Заключённый заворачивался в мокрые холщовые бинты; когда они высыхали, они сжимались, сдавливая человека так, что он едва мог дышать, или пока не терял сознание. Володя вспомнил один случай, когда “пациент” умер. И практика психиатрических репрессий, по его словам, растет. Помимо старых учреждений в Казани, Ленинграде, Днепропетровске и Сычевке диссиденты теперь содержатся в психиатрических больницах в Орле, Черняхойске, Харькове, Риге и других местах. Но как могли врачи, спрашивала я, участвовать в таких практиках?
“Все судебные психиатры понимают, что происходит. Они знают, что эти люди не больны”. Но действительно ли верят некоторые доктора, что в Советском Союзе любой, кто мыслит иначе, психически неуравновешен?
“Это сложно объяснить. Это сложная смесь обычного советского лицемерия и психиатрического лицемерия. Это случай не только двойного, но и тройного мышления”.
Еще один день. Еще один разговор.
“Я никогда не надеялся, — говорит Володя, — что выйду из владимирской тюрьмы раньше конца моего срока. Я не верил в возможность этого, даже когда узнал, что идут разговоры о моём обмене на Корвалана”.
Володя впервые услышал об этой идее в ноябре 1976 года, когда заключённый в соседней камере выстучал сообщение по стенной трубе. Затем, 17 декабря, всем заключенным в его камере приказали упаковать свои вещи: камеру собирались ремонтировать, и их перевели в другую. “Нас всех вывели отдельно. Моих сокамерников увели в одном направлении, но меня спустили вниз и обыскали, а мои вещи забрали”.
Затем его отвели к ждущей его машине и отвезли в Лефортовскую тюрьму в Москве. На следующее утро ему выдали костюм (французский, как он заметил) и пальто (югославское). Его личные вещи, в том числе те, которые хранились в тюремном складском помещении, были ему возвращены, за исключением его денег (400 рублей). Еще одна машина. Аэропорт. Его мама, Ольга и Миша ждут. Миша, который только что перенёс биопсию, был на носилках.
“Они дали Володе шляпу”, — вмешивается Нина Ивановна. “Она смотрелась на нём чудовищно”.
Тремя днями ранее два офицера КГБ, мужчина и женщина, пришли в квартиру Нины Ивановны и сказали ей, что их депортируют вместе с сыном, и что у неё три дня, чтобы собрать вещи. На третий день КГБ восстановил её телефонную связь, чтобы они могли сообщать ей срочные детали. Но она провела большую часть дня, отвечая на непрерывные звонки западных корреспондентов.
Им пришлось оставить большую часть своих вещей. У них не было достаточно чемоданов или достаточно времени, чтобы собрать вещи. Она договорилась оставить свою теплую одежду и другие полезные вещи семьям политзаключенных.
КГБ сказал ей, что они все будут улетать из московского аэропорта Шереметьево. Многие друзья отправились в Шереметьево, чтобы попрощаться. Андрей Сахаров, получивший Нобелевскую премию за свой выдающийся вклад в борьбу за гражданские права в России, поставил Владимира Буковского на первое место в списке заключённых, которых он хотел бы видеть освобождёнными, и он был среди друзей в Шереметьево. Но КГБ действовал в своем духе до последнего. Все Буковские были доставлены в специальный военный аэропорт. Их самолет вылетел оттуда.
Володя всё ещё был в наручниках — он заметил, что наручники были сделаны в США — и сидел рядом с мужчиной в гражданской одежде. Позже его мать рассказала ему, что это был не кто иной, как Александр Баранов, первый заместитель Юрия Андропова, председателя КГБ. Ещё на борту было около восьми человек из КГБ в штатском. Когда они пересекли советскую границу, Баранов сообщил ему, что его высылают. Володя до сих пор не знал наверняка об обмене: его матери только что об этом сообщили, но она, Ольга и Миша были в другом салоне смолёта.
Возможно, это было типичной для Володи реакцией, что даже сейчас он не смог устоять перед соблазном подшутить над своим конвоиром на тему “советская законность”, которой он посвятил свою жизнь.
Почему, спросил он, на нём всё ещё наручники? Можно ли считать человека узником советского государства, когда он уже за границей?
Баранов встал, чтобы позвонить в Москву. Когда он вернулся, он снял наручники — потому что, по его словам, пришло время обедать.
“Как насчёт оставшейся части моего срока?” — спросил Володя. “Полтора года и пять лет ссылки — они отменены?”
“Нет-нет”, — сказал Баранов.
“Как так? У вас есть постановление Верховного Совета?”
“Нет.”
“Тогда вы меня высылаете из страны лично?”
“Нет, советское правительство.”
“Тогда у вас есть какой-то документ, какие-нибудь бумаги?”
“Нет, у меня ничего нет.”
Но что он чувствовл, когда он понял, что его освобождают и вывозят из страны?
“Моя реакция была очень неспокойной. Сразу же возникают проблемы. Что теперь впереди? Что нужно сделать? Что не должно быть забыто? Видите ли, у меня не было возможности поговорить с моими сокамерниками перед тем как меня увели. Поэтому моей первой заботой было запомнить все их индивидуальные проблемы, о которых я мог бы рассказать на Западе”.
Это тоже было типично для него. Мы говорили долго. Я редко слышала, чтобы он использовал слово “я”, чтобы привлечь к себе внимание. Обычно это было “мы сделали... мы чувствовали... с нами. Все было так...”
Слушая его, я чувствовала силу не только его воли и его чувства внутренней свободы, но и его исключительного интеллекта. Я надеюсь, что теперь у него будет возможность пользоваться им беспрепятственно. Он хочет продолжить учёбу, стать хорошим биологом, написать книгу. Я уверена, что его книга расскажет нам многое о Советском Союзе и о его друзьях, которые всё ещё находятся за решеткой и чьи мысли направлены на него даже больше, чем наши. При всём его нынешнем волнении я увидела, что он, по сути, тихий человек, который любит горы и леса, и я надеюсь, что он скоро найдёт время, чтобы порадоваться им.
Нина Ивановна и Ольга, которые потеряли работу из-за деятельности Володи, должны тоже начать новую жизнь. В отличие от Володи, который ещё не решил, где он будет жить, они планируют остаться в Швейцарии. Я уверена, что их желание работать и быть полезными этой маленькой стране, которая так тепло их приняла, будет исполнено. И Миша выздоровеет. Оставив их — мать, сына, дочь, мальчика — я почувствовалa в своем сердце слова, которые я не могла заставить себя произнести вслух: “Пусть Господь благословит вас и сохранит вас. Пусть Его лик освящает вас и дарит вам успокоение”.
Перевод с английского Алисы Ордабай.
Ссылка на источник: https://www.nytimes.com/1977/02/27/archives/mother-courage-how-vladimir-bukovsky-was-saved-bukovsky.html?fbclid=IwAR1h1d7hMNttzOTStuIyUR9DiUn007bZXw_128rX0XUaxDOtNm3ovxDUjOI