Валентин Соколов 

в воспоминаниях Константина Ковалёва 

           

Автор: Константин Ковалев.

 

С русским поэтом-заключённым Валентином Петровичем Соколовым (1927-1982) я жил в одном бараке, дружил и учился у него поэтическому мастерству -- с мая 1963 по январь-февраль 1965 года. Это было "на семёрке" -- в концлагере номер 7 Дубравлага в Мордовии. Когда я прибыл в этот лагерь для политзаключённых или, как нас называли, "особо опасных государственных преступников", Валентин уже отсидел в общей сложности четырнадцать лет (девять плюс пять). Мне после полугода в тюрьме оставалось два года до "воли", а Валентину -- тоже в общей сложности -- предстояло промучиться ещё шестнадцать лет по тюрьмам, лагерям и, что ещё страшнее, по "психушкам" -- вплоть до самого смертного часа. 

 

Как большинство зэков, прошедших сталинские лагеря, Валентин Соколов строго придерживался лагерных законов и обычаев. В прошлом такое поведение было помимо прочего способом выживания. Для Валентина оно было в первую очередь средством "остаться чистым, сильным, светлым, юным, перед идолом чугунным в грязь лицом не распластаться". Поэтому -- никаких отношений с начальством, никаких отношений с зэками, нарушающими кодекс чести лагерника. За желание остаться чистым и сильным "идол чугунный" тоталитаризма топтал Валентина своими ножищами -- но идолу удалось лишь огрубить внешность поэта, придать ему облик прожжённого лагерника, "работяги". Поэтому при первой встрече с Соколовым, глядя на него со стороны, я не только не почувствовал его поэтической личности, но даже не увидел в нём интеллектуала. 

 

Помню, в первое же воскресенье по прибытии в лагерь сидел я на верхних нарах (нар, вообще-то, давно уже не было, а были двухэтажные койки, как в армии, но их зэки по-прежнему именовали нарами) и с опаской озирался по сторонам, хотя мне никто не угрожал. Но сам контингент-то был какой для меня, вчерашнего комсомольца и "ударника коммунистического труда!" Тут были люди, о которых я только читал в книгах и газетах: и бывшие немецкие полицаи, и власовцы, и прибалтийские "лесные братья", и просто люди, в том числе и моего возраста, которые по непонятной мне причине ненавидели коммунизм. Дело в том, что, наверное, не всякая злая власть посадила бы в тюрьму такого преданного этой системе, как я: надо было быть для этого ещё и глупой властью, как наша. Меня наказали за то, что я при всей своей идейности был человечен: посмел протестовать против расстрела войсками рабочей демонстрации в Новочеркасске в 1962 году. А может быть, власть была по-своему права: для неё, пожалуй, милосердие и наличие собственного мнения у человека -- самый тяжкий грех. 

 

И вот, сидя на нарах, я услыхал яростную перебранку в сенях. Оттуда в барак вошли два зэка, продолжая громко спорить. Один из них, щупленький юноша в очках, по убеждениям, как я понял, "розовый", то есть социал-демократ, доказывал своему оппоненту, что социализм может быть хорошим, "с человеческим лицом". Оппонент, в прожжённой телогрейке, с грубым, словно обветренным лицом и прочифиренными, но крепкими зубами, самым несознательным образом защищал капитализм, причём не какой-нибудь, а американский!

 

"Ты знаешь, что нужно рабочему?! -- почти присев, словно для могучего прыжка, хрипло кричал зэк. -- Ему надо, чтобы у него был дома холодильник, а в холодильнике -- мясо! И всё это у американского рабочего есть! Поэтому он и работает хорошо! Вкалывает!" 

 

Говоривший, верней, кричавший даже слегка подавился слюной -- он уже пять лет мяса не ел, как мне потом стало известно. И не в силах дальше спорить, он согнул руку в локте и изобразил кое-что неприличное под носом у "очкарарика"...

 

Тут уже я не выдержал и, обратясь к "работяге" со словом "товарищ", попытался, как бывший студент, рассказать ему о прелестях ленинского социализма... Лагерник, большеголовый, как лев, круто повернулся ко мне, словно желая растерзать, но увидав, что перед ним наивный новичок, ничего не сказал, даже как-то охладел.

 

Через несколько дней я познакомился с одним лагерным интеллектуалом, эстетом, ныне писателем, фамилию которого я не называю по его просьбе. Я стал читать ему свои стихи, ожидая похвалы. Однако эстет сказал мне, что "всё это -- Исаковский", но талант, мол, у меня есть и я стану писать лучше, если познакомлюсь с гениальным лагерным поэтом Валентином или Вальком Соколовым. И мой собеседник тут же стал читать стихи Валентина, чтобы продемонстрировать его мастерство. Я понятия не имел, что кроме рифм и размера существуют ещё созвучья, что звуки и чувства и различные понятия можно окрашивать в разные цвета, что отдельные строки могут быть оставлены без рифм, напоминая незаконченный аккорд. И самое главное -- это то, что, оказывается, следует  идти не то мысли к форме, то есть зарифмовывая свою по сути прозаическую речь, а от формы -- от звука, от каждой согласной и гласной, от рифмы и созвучья -- к мысли и чувству. Вроде бы нелепо, с этим многие могут в теории не согласиться, но стихи-то получались, -- и какие стихи! Недаром сказано: "Вначале было Слово". Слово, а не мысль. А мой эстет тем временем читал:

 

Ночи чёрными залами 

Весела мне прогулка

Крепко ночь обняла 

Тишину переулка. 

Ночи чёрное тело

К каждой крыше прильнуло 

Ночь должно быть устала

Что так сладко уснула...

 

Мой собеседник обратил моё внимание на то, что Соколов не рассказывает, а изображает, рисует, как график и даже как чертёжник, пользуясь словом вместо кисти или карандаша:

 

     Там барабан стучит

На линиях касательных

     Экран натянут ночи

Весь в знаках

               восклицательных.

   Весь в знаках

                 вопросительных

     Там человек бежит

С билетом пригласительным 

     В чужие этажи.

 

Или ещё:

 

Там на линии прямой

Ветер, я и мой конвой,

А на линии кривой --

Ты в цветастом платье...

 

По мнению моего нового знакомого, цвет у Соколова -- не окраска предметов, а обозначение сущности. Символическое, разумеется. Так, голубой цвет -- это смерть, чёрный -- тайное, запретное. Естественно, Соколов и цвета, и звуки, и всё прочее находил во многом неосознанно, что свойственно настоящему художнику, а не брал всё "из головы". Но особенно поражают образы, метафоры Валентина Соколова. Эстет в лагерной телогрейке сообщил мне, что Валентин женат на женщине, которая на десять лет старше его, и вот как он о ней пишет: 

 

 У волос белых

           У волос льняных

  Проходил мой тихий час

              В радостях земных

Но и было что-то свыше

  В том как ты вела

                            Речь

     Её почти не слышишь

                            Речь

       Она тиха была

     И бежала мысль в ночи

        И о всякой наготе

                             Прочь

На очень тихой ноте

   Мы причастны высоте

          У волос белых

             У волос льняных

Проходил мой тихий час

          В радостях земных

 

"Представляешь! -- сверкал очками эстет. -- И такой молитвенный гимн он сочинил простой рабочей женщине лет под сорок! Я её видел, когда был в доме свиданий на свидании с мамой. Так получилось, что Вальку свиданку дали одновременно со мной. Так ты знаешь, что за 'У волос белых, у волос льняных'? -- Да у неё белые волосы -- это не блондинистые, а седые! У неё уже немало седых волос. А он её видит, как Дон Кихот Дульчинею!"

 

Эстет обратил моё внимание на то, что Соколов как модернист (он его сравнивал с Лоркой, подчёркивая, что с творчеством Лорки Валентин до сего 1963 года знаком не был) почти не употребляет знаков препинания, а строки располагает зигзагом, а не столбиком, выдвигая одну строку более влево, а другую -- вправо, делая это в зависимости от её эмоциональной "нагруженности". Сразу же скажу: из стихов, которые я здесь привожу, "зигзагом" даны только те, которые я переписал из тетрадей, написанных рукой самого Соколова и подаренных им мне. А другие, записанные мной под диктовку разных зэков, я вынужден писать в столбик, так как не знаю, как в них располагал строки автор. 

 

А когда эстет стал читать мне наизусть отрывки из поэмы Соколова "Гротески", я был потрясён. Я считал до сих пор, что великие русские поэты были в прошлом -- Пушкин, Лермонтов, Есенин... Но сейчас, мол, существуют в лучшем случае "известные". И вдруг здесь, в лагере -- такое дарование! Я спросил, в каком бараке живёт этот Соколов. Оказалось, что в моём. Я мысленно стал перебирать физиономии обитателей нашего барака, но ни на ком остановиться не смог: не было там такой возвышенной поэтической личности! Эстет отказался представить меня Соколову, сказав, что тот не очень склонен к новым знакомствам, и поэтому, дескать, мне следует попробовать познакомиться с ним самому. Но эстет пообещал показать мне Валентина со стороны, чтобы я знал, с кем мне надо знакомиться. И в тот же день он мне показал Соколова. Я сперва подумал, что меня разыгрывают. Когда крупная фигура, медленно двигавшаяся из вонючей столовой в барак, приблизилась, я оторопел: это был тот самый грубый лагерник с прожжённым рукавом, изъяснявшийся на полублатном жаргоне и систематически чифиривший с довольно сомнительной, как мне поначалу казалось, компании. Тем не менее, я через пару дней подошёл к Валентину или, как его все называли, Вальку, и робко назвав его Валентином Петровичем, сказал, что я поклонник его таланта и прошу его дать оценку моим стихам. Кстати, посажен я был за стихи...

 

Вопреки тому, что говорил эстет о замкнутости Соколова, тот охотно согласился и отошёл со мной к окну. Послушав моё чтение, он остановил меня и сказал, что я слишком хорошо читаю, и от этого мои стихи, возможно, кажутся лучше, чем они есть. 

 

Он взял у меня из рук тетрадку и стал читать. Стихи у меня были довольно слабые, поскольку я не знал настоящих поэтов ХХ века -- ни Цветаевой, ни Волошина, даже имён этих не слыхал, о Пастернаке я только слышал, да и Есенина всего не читал, -- так что учиться, действительно, приходилось у разных "исаковских". Но в отличие от большинства поэтов Валентин Соколов не имен обыкновения "уничтожать" чужие стихи. Кое-что похвалил, кое-что посоветовал переделать, -- и незаметно для себя начал высказывать свои воззрения на поэзию, стал раскрывать тайны поэтического мастерства. Я понял, что это не просто самородок, но и человек, который глубоко понимает, что он делает. Вместе с тем Валентин говорил, что образы не должны быть головные, что он, например, настраивает себя на "поток сознания" и как бы улавливает звуки, рифмы и образы из этого потока, не одергивая себя постоянным анализом: "А можно ли так сказать? А не противоречит это общепринятым представлениям?”

 

Но главное, на что обратил моё внимание Валентин, -- это предельная краткость, яркость и ёмкость поэтической информации: надо не рассказывать, а показывать, а ещё вернее -- изображать, и изображать не как неторопливый живописец, а как художник-график, который всё несущественное опускает, оставляя белые незакрашенные места на бумаге, пользуясь резкими выразительными штрихами, применяя контрастные цвета в небольшом выборе: чёрный, красный, синий, сиреневый, зелёный, серый. Но серый -- чаще всего, как художник-график -- простой карандаш. Каждый цвет -- обозначение сути, а не окраски предмета или явления. Валентин сказал, что в ХХ веке человека по башке бьёт информация молотом, и ему некогда копаться в длиннотах и мелочах. Поэтому на него смогут подействовать строки, быстрые и яркие, как вспышка молнии. Желая проиллюстрировать высказанное, Валентин, к моему счастью, сам стал читать свои стихи. Читал он их не своим обычным разбито-хрипловатым голосом, а мягким, идущим из груди, как тайное воздыхание затравленной души:

 

               Я врезан

Во что-то очень грубое

                   Я и железо,

                      Железо и губы

                                 Ползу

По какому-то чёрному полозу

                               В слезу

      По какому-то чёрному

                                голосу...

 

Он читал и читал, и я заметил, что более ранние его вещи при всей их образности содержали больше конкретики, изображали то, что были перед глазами. Более поздние же стихи могли показаться при первом прочтении непонятными, так как изображали не конкретную реальность, а внутренний мир поэта, проходящего по кругам ада, огороженным колючей проволокой:

 

Единственная реальность

Та, которой не знаем мы...

Действительно, поэт не тратит времени на написание сотен нудных строк (как в прозе) о том, кто он, сколько ему лет, за что его посадили, как выглядит его тюрьма, он предаёт только ощущение несвободы, степень которой максимально приближена к ощущению смерти. Губами, и не только губами, но и душой, поэт врезан в железо режима: в наручники, в решётки, в колючую проволоку; никакой радости в таком существовании. 

 

Меня как вчерашнего комсомольца удивило то, что у Валентина в некоторых стихах упоминается Бог. Он спокойно ответил, что он православный и верит в Бога. Воспитанный в духе "единственно правильного учения", я долго не мог понять, как такой мудрый поэт может, как какая-нибудть бабушка, разделять "религиозные предрассудки". Его политические взгляды мне были тоже чужды, ибо он был сторонником капиталистической системы, а я верил тогда в возможность "хорошего" социализма. Однако мне было в данном случае безразлично, какие у Соколова взгляды, ибо передо мной был, прежде всего, талант. 

Он читал свои стихи, а я внимательно рассматривал его лицо. Черты его были красивые, крупные, внешние уголки чуть прищуренных глаз -- ниже внутренних. Несмотря на отсутствие формального сходства, это лицо в целом чем-то напоминало мне лицо Шаляпина. Это был могучий, огромной внутренней силы и нежности русский человек -- не интеллигент и не мужик, а всё, что содержит в себе русская нация, -- и мудрость, и удаль, и анархический бунт, и задушевность, которую никак не сравнишь с западной сентиментальностью, например, немецкой. 

 

Лицо Валентина было покрыто преждевременными морщинками, а кожа местами иссечена чем-то голубоватым -- какие-то мелкие точечки. Только теперь, когда я пишу эти строки, до меня вдруг дошло, что это следы угольной пыли, въевшейся в лицо шахтёра. 

 

Кстати, о профессии. Хотя Валентин при первой отсидке работал невольником-шахтёром, а потом и на воле -- в Новошахтинске, он был, конечно же, профессиональным поэтом. Я это говорю в связи с тем, что в новошахтинских газетах, в недавних доброжелательных статьях в В. Соколове, промелькнули неверные фразы типа "В. Соколов не был профессиональным поэтом" или "У него встречаются порой шероховатости, неточные рифмы". Утверждаю: не было у Соколова неточных рифм -- он сознательно применял непривычные рифмы или заменял их созвучьями, которые несведующему могут показаться "плохими" рифмами. А "шероховатости" его языка -- это попытки (как, например, у Маяковского) выйти за рамки общепринятого книжного языка с тем, чтобы выразить невыразимое.

 

Конечно, если считать профессиональным поэтом того, кто состоит, допустим, в Ростовской писательской организации (или Московской и т.д.), получает пайки, путёвки в "дома творчества" в Крыму, ест семгу в ЦДЛ и пишет о "светлом будущем", то, конечно же, Валентин не был таким "профессионалом". 

 

Мы подружились. Однажды я попросил его рассказать о себе в биографическом плане. Он насторожился: "Зачем это тебе?". Я напрямик сказал, что считаю его выдающимся поэтом, сидеть мне осталось мало, и я постараюсь вывезти на волю не только часть стихов Валентина, но и биографические сведения о нём -- кто знает, кто из нас кого переживёт, но будет плохо, если кроме его фамилии, никто ничего не будет знать о нём. Валентин неожиданно легко согласился.

 

Рассказчиком он оказался необыкновенным. Не будь он поэтом и живи он не в наше время, он мог бы стать отличным комическим актёром. Он изумительно менял голос, изображая различных лиц или, как он говорил, "типажей". Он вообще любил сказать о каком-нибудь неприятном человеке "типаж". Женщин Соколов, изображая их, наделял пискливыми глуповатыми голосами, хотя отношение у него к женщинам было добрым, как к неразумным детям. Начальники, то есть следователи, судьи и военные чиновники выглядели в его изображении этакими субъектами с круглыми глазами и квадратными ртами. И вообще его лицо при повествовании полностью превращалось в лицо того, о ком он рассказывал в данный момент. 

Итак, Валентин рассказал, что в 1946 году он был взят на службу в армию в Московский военный округ. Там он подружился с двумя солдатами, которые, как он, писали стихи. Писать стихи Валентин начал ещё школьником. А окончил он десятилетку в своём родном городке Лихославле Тверской области. Три юных поэта в солдатской форме были взяты на заметку (по опыту знаю, что власти больше всего боятся не просто "крамольников", а именно "крамольных" поэтов, справедливо считая, что поэтическое слово бьёт сильнее прозаического, поэтому поэтов "органы" при необходимости арестовывали в первую очередь). Короче, когда наша "троица" стала сочинять стихи про "усатого", их арестовали, и военный трибунал Московского гарнизона дал им по "десятке". И -- на Тайшет. Что там было? Для краткости отвечу строками поэта из одной его поэмы, написанной в 1959 году:

 

Там на вахте мёрзнут трупы,

А в столовой в миске супа

Взглядом жадным ищет круп 

Человек большой и чёрный

Скорбной мыслью

                    омрачённый --

Полутруп.

Кто-то выбросил окурок --

Сразу трое драться стали, 

А четвёртый в рой фигурок

Влил ножовый проблеск 

                               стали...

 

Дальше цитировать мне не позволяет место, но разве это не тот же уровень, что "Один день Ивана Денисовича" или "Архипелаг Гулаг" А. Солженицына, только в стихах? И главное, Соколов написал это раньше Александра Исаевича. Выйдя на "волю", или, как Валёк любил говаривать, "в Большую Зону", он увидел, что ничто светлое его не ожидает. А ведь это был 1957 год. Валентин был амнистирован за год до окончания срока, и многие, в том числе и я (мне был тогда 21 год, демобилизовался из армии), восторгались неизвестно чем...

 

Но, отбрасывая нашу ложную политическую романтику, видя наше общество таким, каково он есть, Валентин в любовной сфере сам впадает в "романтические иллюзии", влюбляется в простую рабочую женщину, которая на десять лет старше его, и видит в ней прекрасную юную героиню и лишь порой догадывается, что многое здесь иначе, и это его терзает. 

Понял: стал мне род

                       распятий --

Этот страшный зов кроватей.

Зев измятый,

Взгляд твой мягкий,

                        виноватый,

Опрокинутый, распятый,

                  Смятый.

Понял в этом нервном вопле:

Страсть не пошленький                       

                            галоп ли

                 Кобылицы!..

Что летит через ресницы

     В запрокинутые лица

           Жадно впиться,

Отразиться жадно хочет

      В теле ночи

Хочет,

     Хочет,

           Хочет,

                   Хочет

             Ночи...

 

Трудно найти даже в мировой литературе такое почти конкретное и вместе с тем чистое изображение близости мужчины и женщины: одни авторы отделываются скромными многоточиями, другие скатываются в сторону порнографии. Поэму "Гротески" Валентин читал мне днём позже -- наизусть. А сейчас он рассказывал свою одиссею прозой. При этом он явно стеснялся говорить о своей жене так возвышенно, как в стихах, и поэтому грубовато принижал её образ. Кстати, такое же явление мы наблюдаем у Пушкина в отношениях с любимыми женщинами. В стихах, как в особой сфере бытия, он говорит о "мимолётном видении" или о "чистейшей прелести, чистейшем образе", а в письмах к А. Керн или к Наталии Николаевне напускает на себя грубоватость, как бы стыдясь своей влюблённости. 

О трагическом Валентин умел рассказывать комически, так что, наверное, Зощенко позавидовал бы. Этим Валентин, видимо, смягчал свою душевную боль. Вот как примерно рассказывал он о своём втором аресте и суде примерно через год, а то и меньше, после того, как он был амнистирован по первому сроку: "Поселился я в Новошахтинске -- там прописку давали. Женился. Жена моя Ксения -- я её ласково "бабкой" называю -- заботилась обо мне. И сейчас на свиданки приезжает, не забывает. Дочка у неё была, пионерка одиннадцатилетняя. Работаю себе, никого не трогаю. И вдруг меня забирают. Сидел я, как и ты потом, милок (Валентин меня стал "милком" называть, -- К. К.) в Ростове... Велось там следствие. А потом меня в суд повезли. А в суде, гляжу: не только моя адвокатша, но и прокурор, и заседатели, и судья -- все б а б ы!.. Сразу понял, что дадут на полную катушку по десятому пункту пятьдесят восьмой. Судья, а она моего дела, конечно, не читала, лень, папку листает и говорит нараспев: "Та-к, Соколов... имеет судимость... нигде, разумеется, не работает..." -- "Как не работает?! - вскочила моя адвокатша. - Товарищ судья! Там же в деле - справка с места работы..." -- "Ах, да, вижу, - отвечает судья. - Правда, работает, но, конечно, плохо работает... А в основном пьёт, развратничает..." -- "Товарищ судья! - опять моя адвокатша взвилась. - Как же развратничает, когда он женат? Вон в зале его жена, свидетельница по делу, сидит". -- "Ах, да, женат, - кивает судья, - верно... так, значит, с женой развратничает!..". Тут моя бабка не выдержала -- а она, идя в суд, для храбрости поддала немного -- взяла и с места пискнула судье: "А тебе что, сука, завидно?". Судья поперхнулась, а по лицу её красные и белые пятна так и пошли гулять. Наконец, кричит: "Что вы такое сказали, гражданка свидетельница?!". А бабка моя спокойненько ей отвечает: "А ничего я не сказала, гражданка судья, это вам показалось!". -- "Ах, показалось, - говорит судья. - Ну, хорошо, тогда оставайтесь в зале". 

 

Потом дочку моей жены вызывают. Тоже -- свидетельница: белый верх, чёрный низ и красный галстук кумачом пылает. Судья у неё спрашивает: "Свидетельница, расскажите суду, какие высказывания допускал подсудимый в кругу семьи?". А дочка жены -- щёчки так и раскраснелись под цвет галстука -- поёт, как на пионерском сборе: "А он Сталина ругал и даже Ленина ругал!". Тут моя бабка опять с места пискнула: "Женька, зараза, молчи!". Судья опять ахнула: "Что вы сказали, гражданка свидетельница?". -- "А ничего не сказала, - отвечает моя бабка, - это вам, гражданка судья, послышалось!" -- "Ах, послышалось, - обалдела судья. - Хорошо, можете оставаться в зале". Короче, так подзавела моя бабка судей, что они мне червонец намотали". И Валёк, словно мысленно полюбовавшись на нарисованную им совесную картину этого прошлого суда, сам коротко и резко рассмеялся. 

 

Снова этапы и лагерь. Теперь -- мордовский, где я и увидел впервые В. Соколова. Тогда, в 1963 году уже пять лет второго десятилетнего срока успел он осидеть. Знали ли мы с ним, что судьбе этого покажется мало -- девятнадцать лет, отсижденных им в лагерях, и что его трижды будут бросать в исправительно-трудовые лагеря к уголовникам и закончит свой путь в психушке?! Итого -- тридцать лет несвободы с юности до самой смерти!.. Валентин как поэт-провидец это чувствовал:

 

А ещё переплетать 

Руки с ужасом дорог

А ещё переплывать 

Крови розовые реки... --

 

написал он в том же 1963 году. Провидчество своё он осознавал. И считал, что не он должен искать утешения у лагерников, к которым вновь попал, а должен ободрить их своим пророчеством. Его вводят в чёрном бушлате в лагерь, а но видит себя иначе:

Поведём теперь итоги:

Вот иду я в чёрной тоге.

      Восклицая

      Отрицая

Мир, приемлемый 

                       для многих;

В песнях сумрачных

                           и строгих

Прорицая.

Но начальника лагеря и надзирателя поэт воспринимает без всякой романтики -- пусть даже со знаком минус. Они у него реалистичны:

 

- Ах, и ты, привет,

                      начальник!

Ты, ничуть не изменился,

Всё в такой же мерзкой

                         форме --

Мерзких сил

             родоначальник --

Так же шамкаешь о норме,

О работе, о лопате...

Принимай этап, начальник,

В зону, в мёртвые объятья!

 

А вот и надзиратель (уж не портрет ли это известного широкому читателю по Анатолию Марченко старшины Кирилла Шведа?):

 

Надзиратель, чёрт

                        мордастый

Ты всё тот же, всё похожий

На сосуд совсем порожний,

Ты всё тот же, с мордой

                           красной,

Что же, здравствуй!

Да целуйся осторожней --

Ты, клыкастый...

 

К зоне же поэт обращается, как к месту, где человек, встретившись со своими, испытывает максимальную внутреннюю свободу:

 

Ты душе -- глоток озона...

Здравствуй, зона!

 

А друзьям-зэкам поэт предрекает: "Скоро зори щедро хлынут (В ваше горе), И растает ваше горе, (Да, растает!..)".

 

Сам поэт не дожил до этого дня. И я тогда не верил, что доживу до этих зорь, а вот дожил! Валентин предсказывал то, что сейчас происходит, во многих стихах. И хотя стихи мне нравились, предсказания поэта казались мен нереальными. Но разве не осуществилось вот это:

 

Плоскость дня взметнётся 

                               круто,

И покатятся крича

Эта хитрая когорта 

От плакатов, джаза, спорта.

 

Он верил, что "краснота", то есть казарменный социализм, не будет существовать вечно и что даже политические "кретины" покаются:

 

Проступает краснота

                          Всюду --

В лицах

И картинах.

Но придёт лицо кретина,

Выгнув линию спины

Поклониться 

                         Чуду...

 

"Чудом" поэт называет свободу. И тогда к такому обществу вернётся Бог, или, как говорит здесь В. Соколов, Небо, которое, "оттолкнувшись от стены, тихо на пол спрыгнет". 

 

Кстати, об уголовных статьях В. Соколова. Его дважды осуждали за злостное хулиганство, якобы за драку, за дебош. Свидетельствую: Валентин Соколов, обладавший огромной физической силой, даже в лагере никогда при мне не дрался. Однажды в бараке бросились драться со мной два заблатнённых юнца. Я дал им отпор, но тогда один из них залез на верхнюю койку и оттуда кинулся мне сзади на шею. Я пытался его сбросить, отбиваясь от другого ногами. И вдруг почувствовал лёгкость: они исчезли. Гляжу: оба они повалены на чью-то нижнюю койку, а рука Валентина Соколова держит их обоих как щенков, так что они даже не шелохнутся. "Костя, убегай! Я их держу!" -- крикнул мне Валёк. Но я набросился на них и яростно стал их колотить кулаками. Тогда Валёк уже схватил меня в охапку и велел им бежать. И они в одно мгновение опрометью вылетели вон... Так что Валентин, как христианин, мог только разнять дерущихся, но не драться. 

 

Как-то я осмелился и попросил его написать мне в тетрадку подборку его стихов. Валентин такое делал тем, к кому имел особое расположение. Он согласился и взял у меня двенадцатилистовую ученическую тетрадку и при этом попросил: "Но только ты, милок, достань мне сперва заварку чаю ("заваркой" называлась щепотка чаю -- К.К.), а то у меня сплошной хумар в голове... Это не плата... Но если я хумар не разгоню, не смогу сосредоточитьсй". 

 

"Хумаром", как мне объяснил Валёк, называется состояние типа  неопохмелённости у тех, кто часто чифирит. "Заварку" я достал с большим трудом, так как чай в лагере правилами запрещён. Но его из-под полы "толкают" "вольняшки". А так как я не чифирил, то поиски у меня были нелёгкие. И Валёк, разогнав "хумар", за один присест наполнил тетрадку удивительными стихами, которые можно назвать "Ночной цикл". Через год на прощанье он перепишет мне ещё одну тетрадку своих стихов, ещё более условных, надреальных, которые я только теперь начинаю хорошо понимать. Тетради у Валька надзиратели отбирали при внезапных обысках часто. Но он, обладавший удивительной памятью, всё восстанавливал. 

 

Однажды он печально пожаловался тем глухим голосом, которым только читал стихи, что у него при обыске вместе с очередной тетрадкой стихов отобрали и книгу стихов Марины Цветаевой, только что вышедшую в печати. Я, ничего не сказав Вальку, побежал к лагерному начальству, чтобы объяснить ему, что изъятие незапрещённой литературы, являясь произволом, озлобляет заключённого и не способствует его "исправлению". "Опер" нахмурился и "разъяснил" мне, что я ничего не понимаю, ибо на з/к Соколова книга Цветаевой, по мнению "опера", дурно влияет, оставаясь совершенно безвредной для прочих з/к и тем более вольных. Затем он, разумеется, спросил, что я думаю о з/к Соколове. Я ответил что считаю его большим русским поэтом и что его следует беречь, каких бы взглядов он ни придерживался. Афанасий Фет был врагом революционных демократов, а сейчас дети гражданина начальника заучивают в школе его стихи наизусть. Последний довод, видимо, подействовал на гражданина начальнка. Примерно через месяц он вызвал меня и, не давая мне в руки, показал рецензию на стихи В. Соколова, написанную каким-то кандидатом наук из Саранского то ли университета, то ли пединститута. Увы, кандидат, разочаровал, похоже, не только меня, но и "опера": мордовский учёный муж объявил В. Соколова посредственным поэтом... И тут меня осенило: а сообщил ли гражданин начальник этому кандидату наук, что автор стихов -- заключённый?

 

Гражданин начальник подтвердил: разумеется, мол. "Так какого же ответа вы от него ожидали?" -- сокрушённо воскликнул я и удалился. Но вот ведь что: в первую ли очередь виноваты в трагической судьбе Соколова представители, так сказать, карательных органов, а не всякие кандидаты и доктора, которые могли помочь поэту и не помогли, когда даже "опер" задумался: а что если, правда, Соколов -- гений?

 

К сожалению, я общался с Валентином меньше, чем хотелось бы, так как в его компании, состоявшей не только из литераторов, обязательно пили чафирь. Иногда можно было видеть, как из-за барака осторожно появляется Валёк с прожжённым рукавом бушлата с рабочей рукавицей на руке, в которой он держал адски прокопчённую кружку с чафирём, накрытую другой руковицей. За ним гуськом кралась чафирная компания. Они устраивались в укромном уголке, чафирили, а Валентин или кто-нибудь другой, Альберт Новиков или Юрий Радыгин, тоже очень талантливый поэт, читали стихи или о чём-нибудь рассказывали. Валентина часто просили прочитать стихотворение "Милая -- осколок неба…":

 

Милая -- осколок неба

Зеркало моё туманное

Меж холодных злых зеркал

Профиль мой весь день 

                            мелькал

      Милая -- осколок неба

Как мне тихо и тепло

Ночи чёрное стекло

Брать из рук твоих

Ночи чёрное стекло

Если даже упадёт

На цветы и ветви сада

Всё равно не разобьётся 

В этой чёрной тишине

До утра скользить луне

Милая -- осколок неба...

 

Помню, как всех нас потрясло ещё одно стихотворение:

 

Из леса

  Навстречу мне листья

                       просыпались

Рассыпались птичьи

Глухие в ночи голоса.

Я чёрная птица

Я выкрашен пальцами ночи

Я чёрная птица

Привыкшая плакать в ночи

На чёрные лица

Луна как наездница вскочит

И узкими тенями

Женщины входят в мужчин.

 

Потом, на воле, я читал многим литераторам стихи В. Соколова, но до них они порой доходили хуже, чем до образованных лагерников. 

 

В январе - феврале 1965 года Валентин с большей частью 10-го пункта был переведён на 3-й лагерь. Меня как скоро освобождающегося оставили на седьмом... На прощанье Валентин переписал мне в тетрадку тридцать новых стихотворений. Больше я Валентина Петровича Соколова не видал... Но ещё дважды при его жизни мне напоминали о нём. В 1969 году работал я предподавателем мединститута в Ростове-на-Дону. Останавливает меня однажды около института тот самый оперативник, который семь лет назад арестовал меня. Спросил в упор, знаю ли я Валентина Соколова. Освободился, мол, живёт рядом, в Новошахтинске. Не хочу ли я, дескать, получить адресок. И всё -- как бы полушутя. Хоть и хотелось увидеть Валька на свободе, но я отказался. Подумал, что это провокация. Через год он встретил меня опять на улице и как бы между прочим весело сообщил, что "моего" Соколова "опять посадили". Больше ничего о Валентине я не слыхал до 1987 года. В том самом году вышла из печати моя книга стихов "Сердцевина", и мне позвонил прочитавший её "эстет" -- тот самый зэк, который мне в лагере первый рассказал о Валентине Соколове. "Эстет", с которым мы не виделись 22 года, сообщил мне, что согласно "вражьим голосам", Валёк погиб в Смоленской "психушке" в 1983 году. В 1990 году от Алексея Рамонова я узнал, что на самом деле это произошло 7 ноября 1982 года в Новошахтинской психиатрической больнице. За восемнадцать лет до своей смерти Валентин так описал её:

 

Я тихо исчезну

Глазами на белом

Фоне -- в бездну

Глаза на ладони,

Камнем в пруд,

Только круги по воде.

Там меня ждут

На самой высокой звезде...

 

Несколько раз я пытался "протолкнуть" его стихи в печать. Последний раз -- в самом начале 1990 года, принеся их в "Огонёк". Там завотделом, Олег Хлебников сперва принял их с энтузиазмом. А потом постепенно скис, продержав почти год. То ли зависть заела, то ли кое-кто ему указал: не рыпаться! Я, рассердясь, забрал стихи Валентина. Мне в отместку не вернули ("потеряли") большую рукопись моей поэму о лагере (две главы о В. Соколове в ней есть) и рекомендацию Евгения Евтушенко. Вот вам и "Огонёк"! Спасибо писателю Леониду Ивановичу Бородину за его успешные усилия в деле опубликования трудов В. П. Соколова и восстановления памяти о нём!..

 

И ещё.. Передо мной три фотографии Валентина, присланные мне А. Рамономвым. 

 

На первых двух он снят соответственно в 1968 и 1971 годах... На обеих он выглядит не намного старше, чем в 1965 году, когда я его видел в последний раз. Но вот фотография, сделанная в "психушке" города Черняховска в 1982 году, за два месяца до смерти. С 1971 года прошло 11 лет, человеку теперь не 44, а 55 лет, он должен был, разумеется, постареть, но не настолько же!.. Мне самому сейчас вот уже 55, я, конечно, выгляжу старей, чем на фото в моём паспроте, где мне 44, но меня нетрудно узнать. А Валентина на его последней фотографии узнать нельзя. Нет, он не полысел и, вроде, не поседел, но у него почти нет лица: какая-то, похоже, разбитая маска. Отёчная, жуткая... Только глаза его: умные и -- несмотря ни на что! -- добрые...

 

...Теперь ты "на самой высокой звезде", Валентин... Слышишь ли ты меня? Чуешь ли мою боль? Боль -- оттого, что я жив, а ты -- нет... Слушаю твой голос, любительски записанный твоими друзьями на плёнку в 1968 году, держу твои тетради: вот они, твои живые стихи! -- и не верится, что всё это живёт на свете без тебя...

 

Москва, декабрь 1990г., январь и фервраль 1991 г. 

Источник: Газета "Землячок", номера 6 (14) - 11 (19) за 1991 год.  

 

"Мы, родившиеся и выросшие в атмосфере террора, знаем только одно средство защиты прав: позиция гражданина". Владимир Буковский в июне 1979 года в Институте Американского Предпринимательства. 
FinancialTimes.png
"Запад дал миллиарды Горбачеву, и сейчас из них невозможно найти ни одного доллара". Интервью Владимира Буковского газете The Financial Times, 1993 г. 
Boekovski1987.jpg
"Мир как политическое оружие". Владимир Буковский о связях компартии СССР и движением за мир в США и Западной Европе. 
zzzseven.jpg
"В Советском Союзе только человек, которому грозит голодная смерть, решится на такую крайность, как забастовка". Выступление Владимира Буковского на конференции Американской федерации труда. 
"Буковский был таким гигантом, что даже в самой толще тюремного мрака встречал темноту светом. Такой силы был его огонь, что долго находиться рядом и оставаться прежним не было возможным". Алиса Ордабай о Владимире Буковском.
Pankin.jpg
"С окрашенным миролюбием скепсисом он подержал в руках и полистал паспорт, который я ему протянул после обмена обычными для первых минут знакомства фразами". Борис Панкин, посол России в Великобритании, вспоминает о Буковском.
krasnov.jpg
 "В 1967 году следователь, закончив дело о демонстрации, главным инициатором которой был Владимир, сказал: 'Если бы я мог выбирать сына, я выбрал бы Буковского' ". Анатолий Краснов-Левитин о Владимире Буковском.
WP.jpg
"Длинная тень пытки". Статья Владимира Буковского в газете Washington Post о тюрьме Гуантанамо Бэй и причинах, по которым ни одна страна не должна изобретать способы легализировать пытки.
"Старая номенклатура руководит всеми исполнительными функциями этого предположительно нового "демократического" государства". Аналитическая статья Владимира Буковского о первых ста днях правления Ельцина.  
pacifists2.jpg
"Пацифисты против мира". Владимир Буковский о "борьбе за мир" как о мощном оружии в руках коммунистов. 
NinaI.jpg
"Тремя днями ранее, два офицера КГБ, мужчина и женщина, пришли в квартиру Нины Ивановны и сказали ей, что их депортируют вместе с сыном, и что у неё три дня, чтобы собрать вещи". Репортаж Людмилы Торн из первого дома Буковских в Швейцарии. 
bethell.jpg
"Он стал одним из её советников по Советскому Союзу, подспорьем в её готовности бросать вызов коммунизму при любой возможности." Лорд Николас Бетэлл рассказывает о том, как познакомил Владимира Буковского и Маргарет Тэтчер.
"Западные СМИ рассматривают своих сотрудников не как приказчиков в лавке, а как людей, отдающих свои творческие силы делу". Письмо Буковского руководству радиостанции "Свобода" о недопустимости вводимой ими цензуры. 
korchnoi.jpg
"Мир готов уступить во всем, лишь бы мировой бандит наконец насытился и угомонился". Вступление Владимира Буковского к книге гроссмейстера Виктора Корчного. 
svirsky.jpg
"Благодаря Володе остались жить и Плющ, и Горбаневская, а скольких миновала страшная чаша сия?" Писатель Григорий Свирский о Владимире Буковском и Викторе Файнберге в своей книге "Герои расстельных лет".
Frolov.jpg
"Почему брак между американкой и русским рассматривается как измена родине?" Предисловие Владимира Буковского к книге Андрея и Лоис Фроловых "Against the Odds: A True American-Soviet Love Story".
"Звон множился в гранях росы, тонул в тумане и вызывал умиление в сердцах православных". Рассказ Владимира Буковского, опубликованный 1967 году в журнале "Грани".
delaunay.jpg
"А тебя потопят в анекдотах,
Как свое гражданство в фарисействе."
Вадим Делоне Владимиру Буковскому.
darknessatnoon.jfif
"Чем труднее достичь цели, тем больше жертв нужно принести, и тем ужаснее средства, которые становятся оправданными". Предисловие Владимира Буковского к книге Артура Кёстлера "Слепящая тьма".
havel7.jpg
Альберт Жоли -- бизнесмен, общественный деятель, друг Джорджа Оруэлла и соратник Владимира Буковского по организации Resistance International -- вспоминает о Буковском в своей книге "A Clutch of Reds and Diamonds".