top of page
VladimirBatshev_edited.jpg

Владимир Батшев
БУКОВСКИЙ — ПАМЯТЬ

Мне семьдесят пять лет. Я далеко не молодой человек. Но еще не старый.

Что у меня осталось?

Воспоминания.

Книги с воспоминаниями, фотографии с воспоминаниями, тексты с воспоминаниями, статьи с воспоминаниями, стенографические отчеты и протоколы — тоже с воспоминаниями.

Без них — никуда. Ни вперед, ни назад.

Память — жестокая штука. Только она хранит твои победы и поражения, взлеты и падения, удачи и ошибки. 

Они в ней, как в копилке.

 

В юности я был хорошо знаком с Владимиром Буковским, но знакомство в те годы не дает права называться «другом» или «приятелем» в нынешние. И, слава Богу, а то сказали бы: «примазываешься».

Нет, я просто все помню.

Что запоминается.

 

 

1

 

Зимой 1965 года четверо молодых поэтов собрались в пятистенной, необычного вида комнате, которую один из них снимал на Автозаводской, напротив бани, чтобы написать манифест о рождении нового литературного общества.

Общество назвали СМОГ.

Аббревиатура расшифровывалась не просто, а трехступенчато:

Смелость-Мысль-Образ-Глубина, — во-первых; Сила мысли — оргия гипербол, — во-вторых; Самое молодое общество гениев, — в третьих.

Последняя ступень, шуточная, ерническая зацепилась за сознание литературных и окололитературных масс, и под таким завлекающим названием вошла в историю.

Правда, непонятно в историю чего. Литературы? Тогда какой литературы? Советской? Антисоветской? Самиздата? Тамиздата? В историю диссидентства? Последнее — вероятнее всего, потому что из тех восьми десятков людей, связанных со СМОГом, не менее тридцати человек через пару-тройку лет ушли в движение (называть его можно как угодно — демократическим, за права человека).

Перевернув страницу истории, можно прочитать, что независимое — сегодня бы сказали "неформальное" — литературное общество СМОГ после нескольких выступлений с чтением стихов, прозы и выставок картин, решило пройти демонстрацией от памятника Маяковскому до Центрального Дома Литераторов, где вручить петицию руководству Союза писателей.

В петиции были очень скромные требования: признать СМОГ самостоятельным творческим союзом, предоставить СМОГу свой печатный орган, а также помещения для собраний, выставок, чтений и т.п.

Скромные требования, в духе времени — недавно сняли Хрущева, а новая власть — хорошая или плохая, — но первый год! всегда! либеральна! и в пику предыдущей может совершить то, что предыдущей и не снилось.

Но власть оставалась властью и потому возле Центрального Дома Литераторов меня скрутили — правда, петицию передать успели! — и швырнули в машину, которая увезла в милицию.

Увезли  мордовороты из КГБ, но поскольку статьи 190 еще не изобрели, лет мне исполнилось к тому дню всего 17, то на другой день народный (?) суд присудил мне сколько-то суток исправительных работ — знаменитые 15 суток!

Содержали меня в милицейском подвале на улице Грицевец вместе с такими же "суточниками" или "декабристами"! (Указ о 15 сутках вышел, как понимаю, в декабре). И вдруг среди этих "декабристов" находится один парень, который, оказывается,  подрался в тот же день 14 апреля на той же площади Маяковского у того памятника с милиционером! Подрался из-за стихов, которые милиционер не давал ему слушать!

Так я познакомился с Вячеславом Макаровым, который под именем Макара Славкова выведен в повести Тарсиса «Палата № 7».

— Ты тоже пишешь?

— А как же!

Мы стали читать другу стихи. Чужие стихи обоим не понравились. Но оба вида не подали.

Я стал рассказывать про СМОГ, а он мне про своего знакомого писателя Валерия Яковлевича Тарсиса. Имя писателя ничего не говорило. Из прозаиков я тогда признавал лишь Василия Аксенова и Анатолия Гладилина, ну еще Шервуда Андерсена. А Тарсиса не знал.

— Не может быть! — не верил Слава. — Да его весь мир знает! Его вещи каждый день по радио передают!

Имелось в виду «ихнее», «вражеское», «клеветническое» радио, но у меня не было транзистора, и я не слушал «голосов».

— Я тебя с ним познакомлю! Великий человек! Ничего не боится!

Позже он меня познакомил с писателем Валерием Яковлевичем Тарсисом.

Впоследствии Тарсис стал активно помогать СМОГу — пересылал через корреспондентов наши произведения и номера журнала за границу, давал деньги, правил  рукописи… Но об этом я писал в других произведениях.

Меня выпустили из милиции, где я отбывал свои пять суток (статьи 190 тогда еще не существовало, иначе бы я возвратился домой через три года), вернув мне паспорт.

Я ехал в метро, с «Арбатской» на «Первомайскую», рассматривал свой паспорт и не обратил внимания на красивого молодого человека, который, в свою очередь, рассматривает меня.

А зря!

Это был Анатолий Щукин, близкий друг Буковского — один из популярнейших поэтов площади Маяковского 1960-61 годов — который — в свое время — за чтение стихов на «Маяке» также отбывал пять суток исправработ.  Сейчас он смотрел на меня — не зная, кто я — но, понимая, что так может рассматривать паспорт человек только после отбытия краткосрочного ареста...

Но с Щукиным я познакомился позже, тогда же, когда и с Буковским — в июне — именно! день знаменательный! десятого июня тысяча девятьсот шестьдесят пятого!

В тот день меня познакомили с людьми, которые оставили свои имена на страницах истории. И не только истории литературы.

Сегодня многим трудно представить, что кроме официальной советской литературы существовала и другая, неофициальная литература. 

Ее представители издавали машинописные журналы «Синтаксис», «Сирена», «Феникс», читали свои стихи у памятника Маяковскому. Но в середине 1961 года эти чтения были запрещены. Но запретить чтения не означает запретить человеку писать стихи. Среди тех, кто участвовал в чтениях у памятника был и поэт Михаил Каплан.

Он дружил со СМОГом, много рассказывал о чтениях прошлых лет и почти каждый день мы созванивались с ним. Потом обычно встречались (так продолжалось долго), куда-то шли, вели литературные разговоры. Он меня просвещал по истории, как сегодня сказали бы, «литературного андеграунда», читал стихи, а знал их множество, поэтов площади Маяковского.

Мне, конечно, хотелось познакомиться с выдающимися людьми – послушать их произведения, почитать свое, услышать мнение, самоутвердиться. 

Как-то я позвонил Каплану. Он веселился:

— Вот что, хотят тебя посмотреть некие люди. Приезжай...

— Куда?

— На Преображенку.

Я приехал.

Меня встретила группа молодых симпатичных людей. Каплан познакомил с Буковским, Ковшиным, Максюковым, Голосовым, Щукиным. Ждали еще кого-то, но его не было.

Каплан пошел звонить, а когда вернулся, то сообщил, что таинственный он ждет нас на кладбище.

Слово «кладбище» ни на кого из присутствующих не произвело впечатления, как я не старался прочесть реакцию на лицах — видно, привыкли.

Сели в трамвай № 11 — знакомый маршрут, в противоположную сторону он мог довести меня до дома, поехали.

Оказалось, что приехали к другому кладбищу — мы сошли у Немецкого, а надо ехать в другую сторону. Поехали в противоположную.

О чем-то говорили,

— А я тебя помню, — говорил Щукин, — видел тебя в метро… В прошлый раз, когда вы с Мишкой заходили — не мог вспомнить, а теперь — вспомнил, — и пояснил прислушивающемуся Буковскому. — Еду я в метро и вижу: сидит напротив парень и с вожделением свой собственный паспорт рассматривает! Ну, думаю — видно пятнадцать суток отбывал... Я же сам за площадь Маяковского вместе с Осиповым четыре года назад сутки отбывал — помню. А приехал домой, Каплан пришел, рассказывает про демонстрацию смогистов...  А, думаю, так вот кто мне в метро встретился – Батшев.

Трамвай остановился у Преображенского кладбища. Оно давно было закрыто и спряталось за длинным глухим забором, возле одноименного рынка. Пошли искать того, кто нас ждал.

Не нашли.

Да что за напасти!

— Как называется кладбище? — в очередной раз спросил Щукин у Каплана.

— Он объяснил: кладбище у трамвая, от метро надо ехать три остановки...

Щукин почесал в затылке и пошел спрашивать у прохожих — нет ли здесь еще какого-нибудь кладбища. Надежда слабая, а все же...

Точно! Есть кладбище — еще надо проехать три остановки — называется Богородское.

— А кто нас ждет? — робко поинтересовался я у Щукина.

Он засмеялся.

— Не знаешь? Знаменитый человек нас ждет! — потом пояснил — Юра. Юрий Витальевич Мамлеев. Знаешь, его? Нет? Но хотя бы слышал? Мишка рассказывал?

Слышал ли я про Мамлеева!

Конечно, слышал. Легендарная комната, точнее две комнаты в Южинском переулке недалеко от Пушкинской площади, в длинной кишке коммунальной квартиры (позднее я побывал в ней), где Мамлеев читал свои мистическо-сексуальные произведения, где посреди комнаты стоял черный гроб с пустыми бутылками, где в углу благоухало мочой знаменитое черное кресло с высокой кожаной спинкой, где верхняя крышка шкафа была продавлена под тяжестью спавшего на шкафу хозяина, где соседом жил милиционер, который регулярно бил посетителей в ухо, за то, что они мочились и блевали у его дверей — все это называлось просто — «Лига сексуальных мистиков» или короче — «Южинский». Почему сексуальных и что там было сексуального — история умалчивает по сей день. Сам Мамлеев обычно улыбался, когда его об этом спрашивали.

— Вон он, — одновременно сказали Голосов и Каплан, показывая в окно.

Трамвай остановился, и нас всех расцеловал — меня тоже — плотный, скорее даже толстый человек с добрым лицом и близорукими глазами, с внешностью типичного учителя школы.

В руках у Мамлеева — он держал его подмышкой, а потом обеими руками, осторожно обнимал — искрился на солнце дерматином портфель.

— Пойдем, пойдем, мася, на могилки, — говорил он нам, и мы пошли на кладбище.

На нем уже тогда тоже не хоронили. Как и Преображенское, оно обнесено от взора людей глухим забором, но, в отличие от Преображенского, забор здесь серый и деревянный. Мы нашли тихое место — могилку, где-то в глубине кладбища — здесь стоял столик, скамеечка и даже стакан висел на дереве.

Но у Мамлеева в пузатом портфеле, кроме выпивки оказалась и закуска, и бумажные стаканчики.

Выпили по первой. По второй. По третьей.

Откубрили вторую белоголовую.

Под солнцем на свежем воздухе прекрасно пьется — аксиома, известная всем выпивающим. А в компании, да за задушевным разговором — можно уговорить столько, сколько попросит душа. И еще маленькую — вдогонку.

Мы говорили обо всем — о литературе антисоветской и подцензурной, о Пастернаке и Тарсисе, о демонстрации 14 апреля и о площади Маяковского, о Хрущеве и Брежневе, о тюрьмах и сумасшедших домах, читали стихи, рассказывали анекдоты, пели песни, бегали за добавкой, блевали, спали, спорили, ели невкусную жареную кильку, говорили, уговаривали, переговаривали.

Буковский отвел меня в сторону и заговорщически посоветовал произносить меньше фамилий в разговорах.

— Здесь все свои, но болтать надо меньше, понял? — строго сказал он мне.

Я не понял, почему среди своих надо молчать, но согласно кивнул, — Буковский производил впечатление серьезного и сильного человека — в отличие от других — человека слова и дела, даже не столько слова, сколько — стиха, стихии, чувства.

Потом мы с Валерой Голосовым легли на траву отдохнуть, а когда я открыл глаза, то солнце уже садилось, и до вечера оставалось несколько часов.

— Поехали в Икшу! — предложил я.

— В детскую колонию? — пошутил Максюков.

— Нет, мы там дачу сняли — полдома... За тридцать рублей — весь СМОГ скинулся: кто рупь, кто двадцать копеек, и сняли на два месяца. Поехали, ребята! А? Большой дом, три комнаты. Канал — можно купаться...

Неожиданно все согласились.

Кладбищенская программа исчерпала себя, хотелось нового. Дача — вот чего не хватало.

На станции сели на паром, чтобы перебраться на другую сторону канала. Буковский и Голосов отказались от парома — они разделись, отдали нам одежду и прыгнули в воду, переплыли канал, отряхнулись на берегу, перекрестились на закат и встретили нас веселой песней.

На даче никого не было. 

Разожгли печь, приготовили ужин — разогрели консервы, вскипятили чай, сварили большую кастрюлю супа.

Допили последнюю бутылку, Максюков и Ковшин уснули, Каплан и Щукин о чем-то спорили, я сидел у печи, подкладывал полешки, наколотые заранее.

Мамлеев подсел ко мне и оказал:

— Я тебе, мася, рассказик прочитаю...

Я никогда не слышал его рассказов, только про эти рассказы, потому обрадовался.

Рассказ производил оглушающее впечатление.

Он ни на что не походил.

Потом Буковский подсел ко мне и стал выспрашивать про СМОГ.

Я обратил внимание, что он расспрашивает и про то, что всем известно, про то, что я уже рассказывал на кладбище и в трамвае, он словно сверял мои рассказы со слышанным ранее от других. Он разговорил меня. Почему-то я рассказал ему то, что сохранял в тайне — сколько у нас человек, в каких городах филиалы, на каких пишущих машинках печатается наш журнал — так хитро он меня выспрашивал, что я выложил ему всю подноготную нашего литературного общества.

И планы издания ежемесячных «Сфинксов» и непериодических альманахов — «Чу», «Авангард» и «Рикошет».

И о том, что как только кончатся выпускные экзамены в школах и вступительные в институты, мы начнем агитацию в учебных заведениях.

И что некоторым нашим ребятам (Саше Соколову, в частности) грозит армия, и как хорошо бы ее избежать.

И вообще, что делать? как жить? кто виноват? — вечные вопросы, которые мучили меня не меньше, чем других.

И на все свои вопросы я получил ответы.

Буковский говорил со мной несколько часов, толкал меня в бок, чтобы я не дремал, а слушал, заставлял подкладывать дрова (дача несколько лет стояла заколоченной, ее не топили, стены плохо прогревались), ставить чайник...

Так началось мое политическое самообразование.

И не только само, но и просто образование.

Буковский — прирожденный вождь и агитатор, просто и доходчиво, на понятном и доступном мне уровне, за несколько часов, приводя примеры из собственного опыта, из своей жизни, показал мне гнилость и продажность системы, он ввел в четкое и правильное русло все мои разрозненные крупицы о психбольницах, о всесилии КГБ, об эмиграции, о восстании в Новочеркасске, о ЦОПЭ, о генерале Власове, о генерале Григоренко, с которым вместе сидел в Ленинградской спецпсихушке, об НТС, о площади Маяковского, о том, как жить и что делать.

На СМОГ он смотрел серьезно.

Он поддержал идею не замыкаться в рамках Москвы, а расширить деятельность на другие города (используя смогистов-студентов и их поездки в родные места на каникулы), похвалил создание ленинградского филиала (хотя он пока состоял из двух человек), посоветовал через несколько месяцев провести «чистку» общества, чтобы освободиться от людей случайных, которые, в лучшем случае, могли скомпрометировать СМОГ, а в худшем — спровоцировать на незаконные акции, которые власти могут использовать для репрессий против общества.

Уже тогда он думал о легализации СМОГ — предлагал принять Устав и Программу, чтобы общество существовало де-юре, а не только де-факто.

Я рассказал о Тарсисе  Буковскому. 

Тогда он просто не верил в саму реальность того, что в центре Москвы, в собственной квартире сидит человек и на весь мир ругает коммунизм, и его еще не убили, не посадили в тюрьму или в дурдом, в лучшем случае.

— В Кащенко он уже сидел, — рассказывал я Буковскому. — Полгода. С 23 августа 1962 по март 1963-го. КГБ узнал, что Тарсис передал свои рукописи для публикации за границу, и его объявили сумасшедшим.

— Но ты меня с ним познакомь, — попросил он. 

С Буковским мы подружились.

Наутро пошли купаться, потом завтракали, и я показывал гостям стихи и прозу, подготовленную для первого номера нашего журнала «Сфинкса».

Они смотрели, вчитывались — ревниво? с тоской? понимающе? — критиковали строчки, ругали стихи. Мамлееву понравилась небольшая подборка прозы — Урусова, Панова и Янкелевича.

Щукин и Ковшин обещали дать свои стихи (Каплан дал свои давно, но почему-то в первый номер они не попали, как и стихи Щукина — не помню, почему вышли во втором), Буковский обещал поискать в загашниках рассказы.

Обещал и Мамлеев, но так ничего и не дал, Я просил рассказ, прочитанный накануне, но он пояснил, что рассказ недавно написан, не перепечатан, но он подумает...

К вечеру гости уехали в Москву, а я остался печатать на машинке первый номер смогистского журнала «Сфинксы».

 

 

2

 

Вскоре после публикации фельетона Лиходеева в «Комсомольской правде», буквально на другой день неожиданно появился Буковский и заявил:

— Кончайте вашу бюрократию, время сейчас сложное, все может случиться, а вы в игрушки играете...

Да, мы тогда почему-то играли в бюрократические игры — мы составляли «Протокол заседания Исполнительного Комитета СМОГ» или «Решение ИК СМОГ», в общем, дурное советское воспитание, помноженное чтение резолюций пленумов ЦК КПСС, делали свое дело.

Мы сидели у Губанова в комнате и рвали списки членов СМОГ (всех помнили наизусть), дурацкие протоколы (к черту!), решения и прочую белиберду. Правильно ли? Наверное — да, потому что через полгода начались обыски, и по спискам смогистов зашарили бы гэбушные глаза, и полетели бы ребята из институтов и школ, с работы... Слава Богу, что тогда мы изорвали их в мелкие клочки и спустили в унитаз!

 

3

 

В то лето мы виделись часто.

Буковский научил меня делать «пыжи» — замечательную закуску из первых попавшихся под руку продуктов. Мы зашли с ним к Щукину.

— Режем хлеб, — показывал он, как заправский повар. Мы нарезали батон.

— Теперь мажем маслом.

Я намазал хлеб маслом.

— Теперь кладем на него грудинку.

— Грудинки нет, — возвестил Щукин.

— Бат, Беги в магазин на Пятницкой и принеси двести грамм грудинки, — подавая мне деньги велел Буковский. 

Я тут же побежал выполнять задание. Но в магазине грудинки не оказалось. Было только ветчина и корейка. Я попросил двести грамм корейки и, несколько смущенный, вернулся назад.

— К сожалению, была только корейка, — смущенно объяснил я.

— Сойдет, — возвестил Буковский. — Режем грудинку и кладем на каждый бутерброд. Положил? Теперь режем сыр. Толя, я видел у тебя холодильнике сыр.

— Да, есть сыр ярославский.

— Давай. Теперь режем сыр, чтобы он закрывал хлеб с маслом и корейкой. Понял?

Мы проделали операцию.

— А теперь кладем на пять минут в духовку.

Закуска получилась замечательная! С той поры я часто ее практикую. А ведь прошло почти шестьдесят лет.

 

 

— Куда исчез Каплан? —  в другой раз спросил Буковский.

— Он в пионерском лагере педагогом, — пояснил я.

— Пустили козла в огород, — фыркнул Буковский. — Надо к нему съездить. В субботу и отправимся. Ты не возражаешь?

Не очень-то мне хотелось ехать за город, но товарищ настоял:

— Надо поехать к нему и точка! 

Ему просто скучно ехать одному, вот он и тащит меня с собой, думал я, но, однако, согласился.

Буковский готовился к путешествию серьезно. Мы пошли брать на прокат палатку. У Буковского был паспорт, который ему выдали после освобождения. Там еще стоял штамп университета, куда он был принят пять лет назад.

В ателье проката, заполняя квитанцию, засомневались:

— Где вы работаете?

— Я учусь в университете, — равнодушно ответил Буковский, — вот штамп.

— Но в университете учатся пять лет! – попыталась подловить приемщица.

— На моем факультете учатся шесть лет, — не растерялся герой нашего времени.

Палатку нам выдали, и мы поехали к Каплану.

По дороге — в электричке с Павелецкого вокзала и далее в автобусе — он продолжал меня просвещать, он, вообще, каждую свободную минуту тратил на дело — в данном случае, занимался моим политическим образованием. И надо сказать, то, что он вбил в мою глупую мальчишескую голову в тот знаменательный 1965 год, навсегда осталось в ней до сегодняшнего дня.

— Кто же такой все-таки Тарсис? — неожиданно спросил Буковский.

— Я рассказывал...

— Да нет, меня другое интересует: как человек может посреди Москвы ругать коммунистов и его не сажают в Лефортово или снова не запихивают в Кащенко?

— Международное общественное мнение...

— Э! — поморщился он. — Что для ГБ общественное мнение, даже международное... Ты меня с ним познакомь, мне необходимо разобраться в этом феномене. Понимаешь, с одной стороны, мне кажется, что он — подсадная утка...

 Я сделал протестующий жест, и он поправился.

— Не в том смысле, что они его подсадили, а в том, что они специально оставляют Тарсиса на свободе, чтобы фиксировать все его контакты. С другой стороны, — вдруг ты и прав... — задумался он. — Ведь Тарсис, по твоим словам, открыто, ничего не скрывая, всем и каждому заявляет о своей позиции... Нет, не укладывается! — засмеялся он.

(Когда мы вернулись, я познакомил Буковского с Тарсисом, и они понравились друг другу).

…Каплана знали все окрестные пионерлагеря, особенно их женское воспитательско-вожатское начальство — он был веселым, шальным, мог заговорить зубы любой; к тому же необычайная легкость отношений, ни к чему не обязывающая, но и захватывающая своей легкостью, не могла не прельстить. 

Пока мы три дня гостили у него, от женщин не было отбоя: приходили, приносили ему, как дань царю, бутылки вина и пива, уходили с ним в его комнату, плакали — он всем обещал большую любовь, а когда очередная дама сердца исчезала, он подходил к нашей палатке (мы наблюдали за его маневрами вблизи) с бутылкой и тарелкой и предлагал выпить, в очередной раз, за прекрасных дам.

Пил я тогда чуть-чуть, но старался не отставать от старших товарищей. Что не удавалось, товарищи имели больший опыт.

— Вот, Миша, — говорил Буковский, — надо взять над СМОГом шефство. Ты — поэт, Батшев — поэт, вы друг друга понимаете. Надо чтобы СМОГ не сошел с того пути, по которому идет, а то и комсомол к нему руки протягивает, и всякая дрянь из советских писателей, а с другой стороны, — как пишут в советских газетах — «тлетворное влияние улицы», шпана всякая, «углы»... Я бы хотел, чтобы ты, Щукин, Ковшин, Галансков, в конце концов, помогли ребятам продержаться. По каким-то вопросам я помогу, а по литературным, по творческим — тут у меня времени нет...

Буковский прикидывался. У него были хорошие короткие миниатюры, часть из которых я напечатал в «Сфинксах» № 2 и № 4. Даже не часть, а все, что у меня были – «Муравьи», «Аквариум», «Звонарь» и другие.

Но он, действительно, не вмешивался в наши литературные дела, помогая, — а СМОГ продолжал расти! В нем было уже больше сотни человек по стране! — организационно, и потихоньку, осторожно внедряя политические идеи антикоммунистической направленности. 

Его обаяние, напор, деловитость не могли не подкупать собеседника, слушателя, аудиторию. Он это знал и полностью использовал свои незаурядные возможности.

Благодаря Буковскому, уже осенью в СМОГе четко стал проявляться его общественная линия — на союз с другими демократическими силами. (Слова «диссидент» тогда не существовало).

Многие из смогистов (Алейников, Соколов) считали Буковского злым гением СМОГа, который повернул литературное аполитичное общество на рельсы общественно-политической организации.

Но такова была сама логика того времени — общество неизбежно должно было вступить, и уже самим фактом своего существования! вступило в конфронтацию с официальной литературой, с официальной политикой в отношении молодежи, оно было обречено на это. И политика страуса (ах, мы об этом не думали! ах, мы простые литераторы! ах, мы не отвечаем за поступки других!) ни к чему хорошему привести не могла.

В России, в отличие от Запада, писатель ВСЕГДА есть рупор общественного самосознания. «Поэт в России больше, чем поэт», — писал Евтушенко, повторяя вслед за Некрасовым истину, что «поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан».

И эта вечная тема: поэт и гражданин, которая нашими старшими друзьями «фениксовцами» разрешалась просто:

 

«Нет, не нам разряжать пистолеты,

но для самых ответственных дат

создавала эпоха поэтов,

а они создавали солдат!»

 

У нас же, хотя разница в возрасте с ними была в 5-8 лет, вопрос стоял острее: а собственный пример?

Потому-то так часто в стихах того времени у многих смогистов появляется образ Рылеева, Бестужева-Марлинского, Петефи, Гумилева — в качестве СОБСТВЕННОГО СЛУЖЕНИЯ ДЕЛУ не только стихом, но и самим действием.

У меня, как и у других смогистов, это было неразрывным. Если я не буду делом доказывать свои идеи, то, как я могу в стихах призывать к чему-то других?

Так постепенно от несюжетной суггестивной поэзии многие из нас приходили к гражданской лирике.

Закономерно? Необычно.

Ведь на политическую сторону толкала не только невозможность скотского существования, но даже привычное — невозможность творить, печататься, писать в рамках пресловутого соцреализма.

 

30 августа 1965  мы устроили съезд СМОГа или, как мы говорили, «Первый съезд авангардистов» планировали устроить в мастерской одного из знакомых художников неподалеку от 

Солнце пряталось за Серпуховской универмаг, а мы стояли у метро, облокотившись на ограждение, и ждали художника, у которого в мастерской должно было происходить сборище. 

Подъехали Буковский, Тарсис, Алексей Добровольский — гости съезда, а того, кого ожидали — не было.

Примчался запыхавшийся Губанов и сообщил, что художник испугался и отказался предоставить нам помещение.

Ничего себе сюрприз!

Особенно неудобно было перед нашими гостями — что они могли о нас подумать? Обещали златые горы, а оказалось — ямы да овраги...

— Поедем ко мне! — решился Губанов. — Мои предки на даче, квартира свободна!

Поехали на метро всей компанией к Губанову. Народа в квартиру набралось человек двадцать — здесь были и гости, и ленинградские представители.

Обсуждали Устав СМОГ. 

Он был смонтирован из Устава Союза писателей, который достали на время с огромным трудом, ибо его существование являлось, чуть ли не государственной тайной, и Гражданского кодекса РСФСР. Писали его мы с Губановым дня три, потом решили напечатать в «Сфинксах», но в первом номере не успели и опубликовали в № 2.

Устав, помню, на вид казался очень хитрым: в нем говорилось, что СМОГ — юридическое лицо, а значит, может иметь все то же, что имеют и другие юридические лица. И в то же время — независимая творческая организация, которая объединяет деятелей литературы и искусства от 16 до 30 лет.

— Почему до тридцати? — возмущалась Наталья Шмитько. — В тридцать лет, какой он смогист! У него самого дети уже смогистами будут!

Все согласно кивали, написали — «до 25 лет».

Поговорили о руководстве СМОГ. Раньше руководство называлось Исполком и состояло из Губанова, меня, Алейникова и Кублановского. Учитывая, что двое последних ничего не делали по руководству обществом, и фактически отошли от литературного движения из-за страха потерять университет, надо было что-то решать.

— Исполком себя изжил, — констатировал Губанов. – Ни к чему собираться по любому ничтожному поводу, и решать, кому отдать пишмашинку или сколько пачек бумаги купить.

Все прекрасно видели, что Губанову нужно официальное признание его лидерства, и потому охотно избрали его Председателем СМОГа и председателем будущего объединения, которое будет называться АРИ — Авангард Русского Искусства. 

Это был план Буковского – сделать СМОГ центром для других литературных и художественных групп в стране, которые вокруг него станут федерацией. Но разумеется. СМОГ будет в федерации лидирующим – это подразумевалось.

 — Правильно! — говорил довольный Губанов. — Батшев будет моим заместителем по оргвопросам и редактором журналов.

— Каких журналов? — не понял я. — У нас один журнал – «Сфинксы». 

– «Сфинксы» будут журналом СМОГа, а для АРИ мы будем издавать иной журнал, под названием «Авангард» — по имени того маленького сборничка, что издали весной.

(Планам не суждено было сбыться. Правда, в ноябре был выпущен лучший альманах того времени  «РИКОШЕТ», — по мысли он и был органом АРИ, как значилось на титульном листе: в нем широко и богато было представлено творчество многих авторов, не имеющих к СМОГу никакого отношения).

Васютков в своем выступлении сказал, что в случае «кое-каких событий» — и все прекрасно поняли, что он имел в виду, «может случиться так, что в тюрьму попадут самые талантливые люди, и общество останется без руководства, поэтому надо всячески избегать провокаций и вести себя осторожнее».

Все согласились, хотя, как вести себя осторожнее — никто не понимал.

Но тут начались споры о местных организациях.

Сергей Морозов утверждал, что федерация не нужна, да и невозможна, лучше все местные литературные силы сделать филиалами СМОГа, благо наши эстетические принципы настолько расплывчаты, что годятся для многих…

Против этого возразил Алейников, который сказал, что не видит рядом с собой, к примеру, Кривулина из Ленинграда, ибо тот пишет абсолютно иначе.

— И я пишу иначе, чем ты, — сказал Морозов, — но что из этого?

Спор перекинулся на методологию.

Буковский на правах «эксперта» предложил вернуться к повестке дня.

Вернулись к повестке дня, слова попросил Тарсис. Он впервые присутствовал на нашем сборище — обычно мы приходили к нему — по двое-трое, не больше.

О нем наши ребята слышали. Но знакомы были немногие. Это был эффект разорвавшейся бомбы. Он начал говорить со всеми присутствующими на собрании так же, как и со мной, то есть с человеком подготовленным, определенным образом, настроенным по отношению к режиму.

Он говорил о роли молодежи в освободительном движении в стране, о том, что не надо бояться возможных репрессий, что зарубежная русская пресса на нашей стороне, что нам поможет издательство «Посев», что нас издадут в журнале «Грани», что он уже два месяца назад передал туда наш сборник «Сфинксы» и другие сборники...

Эффектная речь Валерия Яковлевича произвела впечатление.

Закончил ее тем, что он закажет целый самолет своих книг, которые изданы на Западе («Палата №7»,»Сказание о синей мухе, «Красное и черное»), и мы будем распространять его книги. 

А когда «Посев» издаст книги смогистов, мы их тоже сможем распространять.

Целый самолет!

Мы переглянулись с Буковским — эка, хватил Валерий Яковлевич! Да как же такой самолет провезет книгу (не говоря о книгах) Тарсиса? КГБ не дремлет — всем понятно.

Но на смогистов слова о самолете произвели впечатление силы и мощи, стоящих за Тарсисом сил, популярности его за рубежом. Вообще, всем хотелось, чтобы нас поддержал тот мифический для назад «Запад», ибо, как мы поняли, если Запад поддержит, органка едва ли посмеет расправиться с нами.

(Наивными были, юными...)

Он говорил, — что литература сегодня — прежде всего, политическое дело, что не обязательно писать стихи с призывами к свержению советской власти — нет, одно то, что в стихах смогистов проповедуется аполитичность, возврат к классическим формам, либо наоборот — к авангардизму, — делает литературу СМОГ в сто раз опаснее для власть предержащих. Ибо она страшна выпадением из общего соцреалистического русла.

Он говорил, что надо печататься на Западе, что не надо заигрывать с советскими изданиями — они сломают не окрепшие таланты, заставят продаваться за публикации.

Многие тогда ему не поверили. И это неверие в совет и правоту пожилого, много повидавшего человека, послужило причиной слома нескольких. Но они были сынами своего времени.

Я же был пасынком.

Неожиданно Алейников вскочил с места и заявил, что он пишет стихи не для политических целей, а просто потому, что пишет. А Тарсис зовет СМОГ на политическую борьбу, а общество создано для другого — для объединениям и поддержки талантливых людей.

Никто тогда не знал о стукаческой роли Алейникова. 

Для некоторых он выглядел страдальцем — его выгнали с дневного отделения МГУ, он перевелся на вечерний, и боялся, что его "забреют" в армию, лишат студенческой московской прописки (а для него, жителя Кривого Рога, приехавшего штурмовать Москву, она была чрезвычайно необходимой), он уже дул на воду.

Но «страдалец» никому не говорил, что выгнали его из университета из-за пьяного скандала в пивном баре, связанного с неуплатой по счету, который закончился милицией и «телегой» в университет.

Для меня, да и для Губанова поведение Алейникова выглядело неожиданным — он же был один из нас, из основателей СМОГ!

Было стыдно перед гостями, особенно перед Тарсисом — ведь мы с Губановым убеждали его, что в обществе у нас единство. Не единомыслие, которое уменьшает число извилин, а именно — единство.

Позже, когда в СМОГе четко появились две линии, два направления, то есть сторонники чистой литературы и те, кто позже стал «правозащитниками», я понял, что истоки лежали в речи Тарсиса на нашем августовском съезде.

Он считал, что если молодой человек пишет стихи — неважно какие и о чем! — и состоит членом общества СМОГ, которое организовало и провело демонстрацию к ЦДЛ и выступает против соцреализма, то такой молодой человек — уже противник коммунистической диктатуры, ниспровергатель.

Но все оказалось не так просто. 

И люди в СМОГе — разные, достаточно сказать, что в СМОГе были и Саша Соколов, — ныне известный русский зарубежный писатель, и Борис Дубин – популярный российский  переводчик и социолог, и Юлия Вишневская и Евгений Кушев — позднее известные антикоммунистические журналисты радио «Свобода», но и ставшие членами Союза советских писателей Александр Васютков и Татьяна Реброва, и художник Валерий Кононенко, и не менее известный кинорежиссер и продюсер Андрей Разумовский. 

Был и друг Алейникова, вернувшийся из эмиграции (где он оказался случайно) и сделавший себе карьеру в неокоммунистической России поэт Юрий Кублановский.

Если одни из СМОГа шли в диссиденты, другие — в писательскую студию при московском горкоме комсомола, а третьи — искали иных путей в жизни и литературе.

Валерию Яковлевичу хотелось видеть молодежь, похожей на героев его произведений. Но не все оказались такими. Он очень хотел помочь нам, но иногда ошибался.

 

Стали обсуждать, выступать или не выступать на площади.

Одни говорили, что малоэффективно, другие утверждали, что — наоборот.

Каплан и Буковский поделились опытом прошлых лет.

— Только надо обязательно всем вместе уходить, чтобы по одиночке не схватили! — добавил Буковский. — А еще лучше, чтобы несколько человек выполняли роль охраны — если дружинники полезут — дать отпор, они боятся, когда им дают сдачи...

Решили продолжать выступления.

Следующий «съезд» договорились провести в декабре, но подготовить его как следует, в отличие от нынешнего.

А на другой день, 31 августа, устроили в честь съезда выступление на площади Маяковского.

Едва ли была суббота или воскресенье.

Будни.

 

— Разве так можно рисковать? — спросил  Буковский

Он стоял в толпе, когда мы читали у памятника, и видел, что нас фотографировали гебушники, провоцировали дружинники, хамили провокаторы. А мы огрызались и старались не ввязываться в скандал. Но это  не удавалось.

— Вас провоцируют на скандал, организуют драку, а потом вас же и обвинят в ней!

На другой день он познакомил меня с Виктором Хаустовым, который в дальнейшем обеспечивал безопасность наших выступлений.

Сам невысокий, крепкий, мускулистый в очках, он прищуренными глазами окидывал собравшуюся толпу, безошибочно вылавливал в ней дружинников и показывал на них, пришедшим вместе с ним таким же крепким парням. И пришедшие с ним молодые ребята расходились, растекались по толпе, притираясь поближе к разбросанным в ней оперативникам, чтобы в сложной ситуации нейтрализовать их.

Оперативники, видя их, чувствуя присутствие некоей посторонней враждебной им силы, стали бояться прерывать чтения, остерегались провоцировать нас на скандал.

К тому же, Хаустов посоветовал при чтении окружать читающего плотным кольцом своих, и сцепляться руками.

В конце месяца меня попытались схватить оперативники, я вырвался и побежал в сад «Аквариум», но меня настигли, я сопротивлялся. Тогда меня втащили в вестибюль театра имени Моссовета и стали бить.

Я стал звать на помощь. Орал во весь голос.

В ответ меня стали избивать изо всех сил, сдавили горло.

Потом подогнали машину к дверям и бросили меня в нее.

Наутро меня отпустили из милиции. Просто выбросили.

На Маяковке уже не повыступаешь — понятно и ежу: почти каждый вечер кто-нибудь из ребят проходил мимо и видел обязательного милиционера, который прогуливался вокруг постамента.

А однажды Васютков сообщил невиданное — милиционеру соорудили специальную будку.

— Не может быть! — не поверили. — Будку возле памятника?

— Поезжай — и посмотри, — ответил Саша.

Я поехал и убедился — будку поставили. Правда, не возле памятника, а около мостовой, на краю тротуара, будто для регулировщика. Но какой регулировщик, если здесь, как всем известно, подземный переезд?

Ненужная будка с милиционером до сих пор торчит на площади Маяковского.

—    За вас взялись круто, — резюмировал Буковский, — значит надо нырнуть поглубже, переждать...

Но что значит — «переждать»? Общество ждало от СМОГ каких-то действий, реакции на арест Синявского и Даниэля, помнили нашу демонстрацию — ожидали чего-то подобного.

Мы метались в поисках иной тактики.

А ту новое событие — арест писателей Синявского и Даниэля.

Из всех ранних книг Синявского наиболее страшным и смешным является „Любимов“. История про то, как скромный мастер по перетягиванию велосипедов Леня Тихомиров с помощью парапсихологических сил производит переворот в уездном городке, не просто сатира.

Я помню свое впечатление от книги. Машинописный экземпляр мне дал мой кумир Владимир Буковский. Наверно, ему она тоже нравилась, но меня просто зашатало. Я смеялся и плакал одновременно. Мне было 18 лет, и впечатление на меня «Любимов» произвел оглушительное. Ничего подобного я тогда не читал.

В этом небольшом по объему романе показаны, выражаясь высоким стилем, все те пороки России — воровство, предательство, пьянство, патологическая зависть, с которыми писатель Абрам Терц — Андрей Синявский всю жизнь боролся.

Хотя, если бы ему сказали, что он "боролся", то Андрей Донатович рассмеялся бы и заявил в ответ, что он ни с кем не борется и дело писателя не бороться, а писать книги. 

И был бы, разумеется, прав.

Сейчас модно говорить, что процесс Синявского и Даниэля разбудил тогдашнее общество. Это не так. Процесс не разбудил общество, а показал обществу ЧТО делать.

 

— Хватит комплексовать! — заявил Буковский. — Займись делом...

Действительно, когда я занялся делом, комплексы мои не то, чтобы прошли, но притихли.

Дела тогда шли отнюдь не мирные, но рассказ сейчас о другом, так что когда в конце ноября Буковский дал для распространения толстую пачку листовок, обрадовался — вот оно, новое дело!

Листовки приглашали прийти на площадь Пушкина 5 декабря 1965  и участвовать в митинге протеста против ареста писателей Синявского и Даниэля.

Я давно говорил друзьям, что СМОГ должен выступить с протестом против арестов Синявского и Даниэля. Но большинство смогистов было против: хотели сохранить СМОГ как чисто эстетическое объединение. Меня поддержали только Юля Вишневская и Сергей Морозов.

В МГУ ситуация складывалась так. У нас было много поклонников среди студентов, в университете учились Дубин и Елизаров. Но привлечь их к распространению листовок – значило автоматически поставить ребят под удар, поэтому действовали через других людей.

Наши сторонники начали распространять  листовки, но столкнулись с открытым противодей-ствием.

2 декабря, часов в 12 дня, когда мы с Буковским вышли из кинотеатра, нас схватили.

 

 

 

Арест. 2 декабря 1965. (Из романа-документа «Записки тунеядца»).

Они были тезками, но один был младше другого на пять лет, и потому звал его Старшим. 

Они вышли из кинотеатра, где смотрели удивительно скучный фильм.

Хотя он почему-то назывался приключенческим.

Такой скучный, что они загадывали: «а пистолет у нее в чулке», и когда она действительно вынимала из чулка пистолет, хохотали.

И зрители скучали, и тоже смеялись, вторя смеху и репликам из второго ряда балкона. Хотя кинотеатр «Москва» находится в центре столицы, и публика сюда ходила приличная, воспитанная, смех действовал и на нее.

Отгремели пулеметы и слезы, свет зажегся, толпа тихо двинулась в утренний мороз, в снег, зажигали спички, прикуривали, спичка падала на чье-то пальто и гасла, прошипев, как вскрикнув.

 

─ Да, кино... ─ неопределенно пробормотал Старший, привычно смазав толпу взглядом.

Толпа рассасывалась ─ к метро, троллейбусу, в улицу и «Гипропроект»─«Моспроект».

Младший рассматривал на стенде зеркальные листы кинокадров, которые возвещали, что скоро начнется новый цикл боевиков.

─ Контора и здесь, ─ хмыкнул он, подмигивая Старшему.

«Подвиг разведчика»,

«Как вас теперь называть?»,

«Выстрел в тумане», 

«Заговор послов», ─

вслух прочитал и снова, ожидая одобрения, подмигнул Старшему.

Старший не принял подмигивания ─ что-то настораживало, он еще не мог понять что.

─ Контора есть контора, ─ неопределенно протянул он, вспоминая намеченный маршрут. ─ А фильмы я видел.

Он не любил Контору. Не любил за то, что вмешивается в личную жизнь, мешает дышать, контролирует каждый шаг. Не мог простить больницы, в которую его засунула Контора, и он два года пролежал в ней. Он был абсолютно здоров, но в Конторе сочли иначе, сочинили диагноз, и он оказался в Ленинграде.

Младший подпрыгнул, но до верхнего кадра оказалось высоко.

─ Брось, зачем тебе, ─ поморщился Старший.

─ Я коллекционирую...

─ Молодой человек, можно вас? ─ проскрипел за спиной пожилой голос.

─ А в чем дело? ─ не понимая, понимая? чувствуя? догадываясь? обернулся Старший к человеку в такой же, как и у него, серой, новой кроличьей шапке ─ а может, к Младшему? администратор из кинотеатра из-за кинокадра? едва ли...

─ А в чем дело? ─ оттягивая время, понимая, что наткнулся на администратора, перенеся вес тела на пятку, а другую ногу поворачивая, чтобы удобнее оттолкнуться и бежать, отступил ─ чуть-чуть! ─ Младший.

Отступил назад ─ чуть! ─ уперся в телефон-автомат, в серую будку, та пискнула и оказалась молодцом с глазами навыкате.

─ Пучеглаз, ─ сразу обозвал он молодца, готового схватить его, а другим глазом схватил две машины ─ рядом, откуда? не было же, у тротуара, не «москвичи»─ «волги», две задние дверцы открыты...

Старший сообразил быстрее ─ руку в карман, в сторону, выгибаясь плечом...

─ Оружие! Оружие держи! ─ прохрипели вокруг и еще два? три? возникших из воздуха конторщика схватили Старшего.

Пучеглаз вцепился в Младшего ─ тот даже не успел выпустить из-под левой руки черную дерматиновую папку с блестящим замком.

─ Шляпа у него пижонская, с ворсом, ─ отметил Младший.

─ Какое же оружие, ─ выдохнул Старший, с трудом ─ чужие руки держали кисть и карман ─ вынимая платок в желтую клетку на сером. Высморкался, подождал, пока чужие руки не вылезут из его карманов и спрятал носовик.

Пожилой вытер вспотевшее лицо седой ладонью, убрал соплю, сбросил в снег, посмотрел на молодцов. Один принимал живое лицо: белое менял на розовое, задышал. Пожилой понимающе улыбнулся.

─ В машину, ─ скомандовал он, и уселся вперед. ─ За нами, ─ приказал тем, что на тротуаре.

Справа от Старшего был Младший, а слева тот конторщик, которому пожилой улыбался. У другой двери напрягся пучеглаз в шляпе с волосами.

─ Пижон, ─ снова чуть не произнес Младший. Такие шляпы только входили в моду.

─ Руки на барьер, ─ скомандовал пожилой, кивнул спереди и не обернулся.

Младший не выпустил из рук дерматиновой папки, которую прижал к себе, с которой он еще бегал в школу, посмотрел на Старшего: подчиняться ли? ─ он признавал только его приказ.

─ Положим руки, ─ вынимая из карманов тонкие пальцы, согласился Старший.

Они положили руки рядом на спинку сиденья, на барьер, на гильотину.

Папка лежала на коленях.

Младший боялся, что конторщик ─ любой ─ раскроет папку, старую дерматиновую, с которой еще в школу бегал  ─ наискосок через проходной у молочной, через Горького, скорей, скорей, пока милиционер на перекрестке у «Пионера» не обернулся, к писчебумажному магазину, он еще закрыт, стекла грязные, не мыли давно, неужто закрыто? нет, открыта дверь ─ через подъезд скорей, скорей, вдруг догонит мильтон? нет, успел, школа напротив ─ и увидят учебники, поймут, что он еще в школе учится, неважно, что в вечерней, но в школе, потом увидят паспорт и будут смеяться над возрастом, потом сто тридцать две листовки о грядущей демонстрации через три дня на Пушкинской в защиту Синявского и Даниэля, не сталинское, чай, время, чтобы так просто писателей арестовывать...

─ Правильно, ─ сказал пучеглаз непонятно кому и зачем.

Машина еще ехала по Горького. Младший храбрился, рисовал героические картины по материалам журналов «Былое» и «Каторга и ссылка», он собирал их с шестого класса, благо продавались в букинистических часто.

─ Ага, сейчас налево завернем, ─ почти вслух думал Старший, ─ потом по бульварам и в Контору...

Но машина пошла направо к Арбату.

Младший любил старшего не как товарища и тезку, а нечто ─ мечту, идеал, надежду, просвет. Профиль, походка, героическая биография и приключения, о которых он рассказывал в третьем лице, и редко ─ заставляли литературную фантазию Младшего вдохновенно работать ─ непременно с победой кумира.

«Волга» въехала во двор отделения милиции и подождала вторую машину. Автомобили отдышались и открыли двери, как расстегнулись.

─ Выходите, Буковский, ─ впервые называя Старшего, сказал пожилой извне, как «выходи без вещей».

Он смотрел, как тот вылезает, смотрит по сторонам, мельком назад, на Младшего ─ держись, потягивается, выгибает спину, его удивлял Старший, его удивительная болезнь, которую, видно, не вылечили в Ленинграде, значит, придется снова полечить...

Старший оглянулся на раскрытые ворота.

Младший уперся глазами в напружиненную ногу.

В голове застрекотал детектив:

─ Сейчас, сейчас, прыгнет на пучеглаза, собьет подножкой, перебежит улицу, я отвлекаю пожилого, он в проходной, я знаю, стрелять не будут...

Детектива не получилось: пижон в ворсистой шляпе, проклятый пучеглаз взял Старшего за локоть.

─ Буковский, вы не в университете, быстрее, ─ позвал пожилой, идя вперед и открывая железную, чугунную, холодную дверь, низкую ─ пришлось нагнуться.

Младший сидел в машине под охраной конторщика с изменяющимся лицом. Молодец тупо смотрел на шофера.

Шофер курил, облокотившись, как все шоферы, на приоткрытое окно.

На сиденье лежала пачка «Беломора», разорванная по всей длине, что удивляло Младшего, привыкшего, что надрывают небольшой кусочек картона.

Шофер ждал обеда, но обед задерживался и, как видно, не скоро будет горячий суп и жаркое.

Конторский молодец боялся пошевелиться, и его дешевое пальто, в которых ходят мелкие служащие проектных организаций, вместе с ним деревенело.

Младший знал, сейчас поведут его, и посмотрел вперед, куда уставился конторщик.

Красная кирпичная стена.

Младший храбрился, он беспокоился не за себя, а за старшего, который давно был совершеннолетним.

Молодец не шевелился.

Кроме стены во дворе не было ничего.

Стена была длинная, из окошка автомобиля казалась очень длинной, бесконечной, но так казалось ─ окошко мешало увидеть конец стены. Впрочем, его могло не быть ─ конца.

Все равно стена была длинная, огромная, она уходила куда-то вверх, казалась тюремной стеной в оспинах вбитых в нее снежков.

Мне захотелось вылезти из машины и закидать всю стену снежками, чтобы она была ─ вся-вся, просто вся-вся, сверху донизу и от края до края, пусть краев даже нет, чтобы стала белой снежной стеной, и не было красного бурого кирпича, из которого строят школы и ─ 

              стенки

                  у которых

            расстреливают.

Это рассказ. Литература. То есть жизнь, превращённая в литературный факт.

Но это и документ – я помню даже кирпичи на стене, перед тем как нас вывели из машины и развели по разным помещениям.

 

Нас привезли в отделение милиции.

Буковского вскоре увели (как я узнал позже — засадили в сумасшедший дом на станции Столбовая под Москвой), а меня посадили в ту же машину и отвезли на Лубянку. 

Я храбрился, когда меня вели по коридору, выбирал линию поведения, а когда выбрал, то меня привели в кабинет.

Там перед следователем сидел плачущий Алейников.

Путаясь в соплях и слезах, пуская слюни, он кричал мне:

— Зачем ты все это устроил? Скажи им, что я не знаю ни о какой демонстрации! Ты продался американской разведке! Ты, ты во всем виноват!

Чекисты довольно улыбались, кивали в знак согласия его словам.

— Ты сошел с ума, — только и сказал я, и меня увели.

Меня привели в огромный кабинет начальника московского КГБ генерала Светличного.

За столом рядом с ними сидели какие-то гэбисты и секретарь МГК комсомола Л.Матвеев.

У меня нашли еще штук тридцать листовок, и все они были при мне.

На меня стали, стали кричать, указывая на листовки: «Что это такое?!» 

Я считал, что терять мне теперь нечего и отвечал соответствующе: «Всех вас, коммунистов, на фонари, сорок железок вам в живот, все вы скоты, палачи кровавые, опричники».

Почему-то разговор перешел на Буковского.

 — А вы знаете, что Буковский — агент иностранной разведки?

 — Нет, не знаю, но горжусь дружбой с этим великим человеком».

 Ну, кто может так говорить? Ясно: псих.

 В четыре часа ночи меня привезли домой, показали родителям.

Я никому не мог позвонить, убежать не получилось.

 Гэбушники ходили по квартире, внимательно следили за мной, куда-то звонили.

Часов в 6 утра утром 3 числа приехал «психовоз» и меня повезли в дурдом. Родители даже обрадовались: по крайней мере — ясно стало, почему я так странно себя веду в самой счастливой стране.

Психиатрическая больница называлась «Матросская тишина», а официально № 3.

Несколько дней я находился в санаторном отделении, но когда на свидание со мной пришел Виктор Хаустов, и санитар не пустил его, я поскандалил. 

В тот же день меня перевели в полубуйное отделение.

Как я благодарен Тарсису и Буковскому, которые подготовили меня к подобной ситуации! 

Я приблизительно знал вопросы, которые мне станут задавать врачи, знал, что и как отвечать, как вести себя, знал даже, что за лекарства станут мне давать и как делать вид, что я их глотаю.

Я разработал тактику поведения, но она полетела ко всем чертям, когда среди допрашивающих врачей — да-да, врачебные «беседы» в психиатрической больнице есть, по сути, допросы, — узнал одного из гэбушников. Несмотря на белый халат — узнал. Я запомнил его в кабинете генерала Светличного.

Тактику пришлось менять на ходу.

Не все лекарства удавалось прятать в кулак, пришлось испытать и уколы, и шок, и много другого, о чем вспоминать неприятно.

Через 21 день меня выпустили из психушки.

 

«Достать чернил и плакать», написал Пастернак о феврале.

Да, хотелось плакать от бессилия.

После суда над Синявским и Даниэлем, обстановка сложилась неприятная. Во-первых, следили. Во-вторых, от СМОГа отхлынула та его часть, которая видела в обществе только литературное общество для общения и самоутверждения. В-третьих, во многих институтах и предприятиях партийные агитаторы читали «лекции» о враждебной деятельности Синявского, Даниэля, Тарсиса и СМОГ. Всех валили в одну кучу, пугая родителей, и детей.

Тарсиса уже не было.

Буковский находился в больнице в Столбовой. 

Я съездил к нему вместе с Анатолием Щукиным, но нам стало понятно, что Буковского в ближайшие недели не выпустят, что его заперли надолго.

А в апреле меня арестовали и осудили на пять лет ссылки. Я отбывал ее в Красноярском крае — валил лес, работал на пилораме.

Однажды получил письмо от Буковского: «Мы тебя вытащим» — писал он, и я верил, что он сможет это сделать.

 

Но в январе 1967 его арестовали и мы увиделись только через три года.

Узнав, что он вернулся, я принес ему подарок — серого кота.

— Лучше бы собаку, — смеялся он.

 

А потом? 

А потом новый арест и его приговорили к 7 годам лагерей и 5 годам последующей ссылки.

 

А потом?

Обмен на лидера чилийских коммунистов Корвалана и  злобные статьи в советских газетах, где Буковского называли «обыкновенным хулиганом». 

Но все, кто читал газеты, прекрасно понимали, что хулиганов не судят по политической статье уголовного кодекса и не обменивают на лидера чилийских коммунистов.

А потом?

А потом — высшая популярность, которая только может быть у человека — войти в фольклор, стать частью устного народного творчества.

 

Обменяли хулигана 

На Луиса Корвалана.

Где найти такую б…,

Чтоб на Брежнева сменять?

 

 

В разгар перестройки он приехал в Москву, на презентацию своей книги «И возвращается ветер». Мы увиделись, обнялись, он надписал мне книгу…

BukovskyBastshevBook.jpg
bottom of page